Меню Рубрики

С теми кто вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден

эшелон.
Хлопнув
дверью,
сухой, как рапорт,
из штаба
опустевшего
вышел он.

Глядя
на ноги,
шагом
резким
шел
Врангель
в черной черкеске.
Город бросили.
На молу —
голо.
Лодка
шестивесельная
стоит
у мола.
И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба
колена
упал главнокомандующий.
Трижды
землю
поцеловавши,
трижды
город
перекрестил.
Под пули
в лодку прыгнул…
– Ваше
превосходительство,
грести? —
– Грести! —
Убрали весло.
Мотор
заторкал.
Пошла
весело
к «Алмазу»
моторка.
Пулей
пролетела
штандартная яхта.
А в транспортах-галошинах
далеко,
сзади,
тащились
оторванные
от станка и пахот,
узлов
полтораста
накручивая за день.
От родины
в лапы турецкой полиции,
к туркам в дыру,
в Дарданеллы узкие,
плыли
завтрашние галлиполийцы,
плыли
вчерашние русские.
Впе-
реди
година на године.
Каждого
трясись,
который в каске.
Будешь
доить
коров в Аргентине,
будешь
мереть
по ямам африканским.
Чужие
волны
качали транспорты,
флаги
с полумесяцем
бросались в очи,
и с транспортов
за яхтой
гналось —
«Аспиды,
сперли казну
и удрали, сволочи».
Уже
экипажам
оберегаться
пули
шальной
надо.
Два
миноносца-американца
стояли
на рейде
рядом.
Адмирал
трубой обвел
стреляющих
гор
край:
– Ол
райт. —
И ушли
в хвосте отступающих свор, —
орудия на город,
курс на Босфор.
В духовках солнца
горы
жаркое.
Воздух
цветы рассиропили.
Наши
с песней
идут от Джанкоя,
сыпятся
с Симферополя.
Перебивая
пуль разговор,
знаменами
бой
овевая,
с красными
вместе
спускается с гор
песня
боевая.
Не гнулась,
когда
пулеметом крошило,
вставала,
бесстрашная,
в дожде-свинце:
«И с нами
Ворошилов,
первый красный офицер».
Слушают
пушки,
морские ведьмы,
у-
ле-
петывая
во винты во все,
как сыпется
с гор
—»готовы умереть мы
за Эс Эс Эс Эр!» —
Начштаба
морщит лоб.
Пальцы
корявой руки
буквы
непослушные гнут:
«Врангель
оп-
раки-
нут
в море.
Пленных нет».
Покамест —
точка
и телеграмме
и войне.
Вспомнили —
недопахано,
недожато у кого,
у кого
доменные
топки да зори.
И пошли,
отирая пот рукавом,
расставив
на вышках
дозоры.

Хвалить
не заставят
не долг,
ни стих
всего,
что делаем мы.
Я
пол-отечества мог бы
снести,
а пол —
отстроить, умыв.
Я с теми,
кто вышел
строить
и месть
в сплошной
лихорадке
буден.
Отечество
славлю,
которое есть,
но трижды —
которое будет.
Я
планов наших
люблю громадьё,
размаха
шаги саженьи.
Я радуюсь
маршу,
которым идем
в работу
и в сраженья.
Я вижу —
где сор сегодня гниет,
где только земля простая —
на сажень вижу,
из-под нее
комунны
дома
прорастают.
И меркнет
доверье
к природным дарам
с унылым
пудом сенц’а
и поворачиваются
к тракторам
крестьян
заскорузлые сердца.
И планы,
что раньше
на станциях лбов
задерживал
нищенства тормоз,
сегодня
встают
из дня голубого,
железом
и камнем формясь.
И я,
как весну человечества,
рожденную
в трудах и в бою,
пою
мое отечество,
республику

источник

Ильф и Петров. «Золотой теленок» Из главы 27 «Позвольте войти наемнику капитала «.
В разгаре веселья явился господин Гейнрих.

— Позвольте войти наемнику капитала, — бойко сказал он. Гейнрих устроился на коленях толстого писателя, отчего писатель крякнул и стоически подумал: «Раз у меня есть колени, то должен же кто-нибудь на них сидеть? Вот он и сидит».

— Ну, как строится социализм? — нахально спросил представитель свободомыслящей газеты.

Как-то так случилось, что со всеми поездными иностранцами обращались учтиво, добавляя к фамилиям; «мистер», «герр» или «синьор», а корреспондента свободомыслящей газеты называли просто Гейнрих, считали трепачом и не принимали всерьез. Поэтому на прямо поставленный вопрос Паламидов ответил:

— Гейнрих! Напрасно вы хлопочете! Сейчас вы будете опять ругать советскую власть, это скучно и неинтересно. И потом мы это можем услышать от злой старушки из очереди.

— Совсем не то, — сказал Гейнрих, — я хочу рассказать библейскую историю про Адама и Еву. Вы позволите?

— Слушайте, Гейнрих, почему вы так хорошо говорите по-русски? — спросил Сапегин.

— Научился в Одессе, когда в тысяча девятьсот восемнадцатом году с армией генерала фон Бельца оккупировал этот чудный город. Я состоял тогда в чине лейтенанта. Вы, наверно, слышали про фон Бельца?
— Не только слышали, — сказал Паламидов, — но и видели. Ваш фон Бельц лежал в своем золотом кабинете во дворце командующего Одесским военным округом с простреленной головой. Он застрелился, узнав, что в вашем отечестве произошла революция, При слове «революция» господин Гейнрих официально улыбнулся и сказал:

— Генерал был верен присяге.

— А вы почему не застрелились, Гейнрих? — спросили с верхней полки. — Как у вас там вышло с присягой?

— Ну, что, будете слушать библейскую историю? раздраженно сказал представитель свободомыслящей газеты.

Однако его еще некоторое время пытали расспросами насчет присяги и только тогда, когда он совсем уже разобиделся и собрался уходить, согласились слушать историю.
РАССКАЗ ГОСПОДИНА ГЕЙНРИХА ОБ АДАМЕ И ЕВЕ.
— Был, господа, в Москве молодой человек, комсомолец. Звали его Адам. И была в том же городе молодая девушка, комсомолка Ева. И вот эти молодые люди отправились однажды погулять в московский рай в Парк культуры и отдыха. Не знаю, о чем они там беседовали. У нас обычно молодые люди беседуют о любви. Но ваши Адам и Ева были марксисты и, возможно, говорили о мировой революции. Во всяком случае, вышло так, что, прогуливаясь по бывшему Нескучному саду, они присели на траву под деревом, Не знаю, какое это было дерево. Может быть, это было древо познания добра и зла. Но марксисты, как вам известно, не любят мистики. Им, по всей вероятности, показалось, что это простая рябина. Продолжая беседовать, Ева сорвала с дерева ветку и подарила ее Адаму. Но тут показался человек, которого лишенные воображения молодые марксисты приняли за садового сторожа. А между тем это был, по всей вероятности, ангел с огненным мечом. Ругаясь и ворча, ангел повел Адама и Еву в контору на предмет составления протокола за повреждения, нанесенные садовому хозяйству. Это ничтожное бытовое происшествие отвлекло молодых людей от высокой политики, и Адам увидел, что перед ним стоит нежная Ева, а Ева заметила, что перед ней стоит мужественный Адам. И молодые люди полюбили друг друга. Через три года у них было уже два сына. Дойдя до этого места, господин Гейнрих неожиданно умолк, запихивая в рукава мягкие полосатые манжеты.
— Ну, и что же? — спросил Лавуазьян.

— А то, — гордо сказал Гейнрих, — что одного сына зовут Каин, а другого — Авель и что через известный срок Каин убьет Авеля, Авраам родит Исаака, Исаак родит Иакова, и вообще вся библейская история начнется сначала, и никакой марксизм этому помешать не сможет. Все повторяется. Будет и потоп, будет и Ной с тремя сыновьями, и Хам обидит Ноя, будет и Вавилонская башня, которая никогда не достроится, господа. И так далее. Ничего нового на свете не произойдет. Так что вы напрасно кипятились насчет новой жизни.

И Гейнрих удовлетворенно откинулся назад, придавив узкой селедочной спиной толстого добродушного писателя.

— Все это было бы прекрасно, — сказал Паламидов, — если бы. было подкреплено доказательствами. Но доказать вы ничего не можете. Вам просто хочется, чтобы было так. Запрещать вам верить в чудо нет надобности. Верьте, молитесь.

— А у вас есть доказательства, что будет иначе? воскликнул представитель свободомыслящей газеты.

— Есть, — ответил Паламидов, — одно из них вы увидите послезавтра, на смычке Восточной Магистрали.

источник

Стоял – вспоминаю.
Был этот блеск.
И это
тогда
называлось Невою.

В этой теме,
и личной
и мелкой,
перепетой не раз
и не пять,
я кружил поэтической белкой
и хочу кружиться опять.
Эта тема
сейчас
и молитвой у Будды
и у негра вострит на хозяев нож.
Если Марс,
и на нем хоть один сердцелюдый,
то и он
сейчас
скрипит
про то ж.
Эта тема придет,
калеку за локти
подтолкнет к бумаге,
прикажет:
– Скреби! —
И калека
с бумаги
срывается в клекоте,
горько строчками в солнце песня рябит.
Эта тема придет,
позвонится с кухни,
повернется,
сгинет шапчонкой гриба,
и гигант
постоит секунду
и рухнет,
под записочной рябью себя погребя.
Эта тема придет,
прикажет:
– Истина! —
Эта тема придет,
велит:
– Красота! —
И пускай
перекладиной кисти раскистены —
только вальс под нос мурлычешь с креста.
Эта тема азбуку тронет разбегом —
уж на что б, казалось, книга ясна! —
и становится
– А —
недоступней Казбека.
Замутит,
оттянет от хлеба и сна.
Эта тема придет,
вовек не износится,
только скажет:
– Отныне гляди на меня! —
И глядишь на нее,
и идешь знаменосцем,
красношелкий огонь над землей знаменя.
Это хитрая тема!
Нырнет под события,
в тайниках инстинктов готовясь к прыжку,
и как будто ярясь
– посмели забыть ee! —
затрясет;
посыпятся души из шкур.
Эта тема ко мне заявилась гневная,
приказала:
– Подать
дней удила! —
Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное
и грозой раскидала людей и дела.
Эта тема пришла,
остальные оттерла
и одна
безраздельно стала близка.
Эта тема ножом подступила к горлу.
Молотобоец!
От сердца к вискам.
Эта тема день истемнила, в темень
колотись – велела – строчками лбов.
Имя
этой
теме:
…………!

Немолод очень лад баллад,
но если слова болят
и слова говорят про то, что болят,
молодеет и лад баллад.
Лубянский проезд.
Водопьяный.
Вид
вот.
Вот
фон.
В постели она.
Она лежит.
Он.
На столе телефон.
«Он» и «она» баллада моя.
Не страшно нов я.
Страшно то,
что «он» – это я,
и то, что «она» —
моя.
При чем тюрьма?
Рождество.
Кутерьма.
Без решеток окошки домика!
Это вас не касается.
Говорю – тюрьма.
Стол.
На столе соломинка.
По кабелю пущен номер
Тронул еле – волдырь на теле.
Трубку из рук вон.
Из фабричной марки —
две стрелки яркие
омолниили телефон.
Соседняя комната.
Из соседней
сонно:
– Когда это?
Откуда это живой поросенок? —
Звонок от ожогов уже визжит,
добела раскален аппарат.
Больна она!
Она лежит!
Беги!
Скорей!
Пора!
Мясом дымясь, сжимаю жжение.
Моментально молния телом забегала.
Стиснул миллион вольт напряжения.
Ткнулся губой в телефонное пекло.
Дыры
сверля
в доме,
взмыв
Мясницкую
пашней,
рвя
кабель,
номер
пулей
летел
барышне.
Смотрел осовело барышнин глаз —
под праздник работай за двух.
Красная лампа опять зажглась.
Позвонила!
Огонь потух.
И вдруг
как по лампам пошло куролесить,
вся сеть телефонная рвется на нити.
– 67–10!
Соедините! —
В проулок!
Скорей!
Водопьяному в тишь!
Ух!
А то с электричеством станется —
под рождество
на воздух взлетишь
со всей
со своей
телефонной
станцией.
Жил на Мясницкой один старожил.
Сто лет после этого жил —
про это лишь —
сто лет! —
говаривал детям дед.
– Было – суббота…
под воскресенье…
Окорочок…
Хочу, чтоб дешево…
Как вдарит кто-то.
Землетрясенье…
Ноге горячо…
Ходун – подошва. —
Не верилось детям,
чтоб так-то
да там-то.
Землетрясенье?
Зимой?
У почтамта?!

Протиснувшись чудом сквозь тоненький
шнур,
раструба трубки разинув оправу,
погромом звонков громя тишину,
разверг телефон дребезжащую лаву.
Это визжащее,
звенящее это
пальнуло в стены,
старалось взорвать их.
Звоночинки
тыщей
от стен
рикошетом
под стулья закатывались
и под кровати.
Об пол с потолка звоночище хлопал.
И снова,
звенящий мячище точно,
взлетал к потолку, ударившись об пол,
и сыпало вниз дребезгою звоночной.
Стекло за стеклом,
вьюшку за вьюшкой
тянуло
звенеть телефонному в тон.
Тряся
ручоночкой
дом-погремушку,
тонул в разливе звонков телефон.

От сна
чуть видно —
точка глаз
иголит щеки жаркие.
Ленясь, кухарка поднялась,
идет,
кряхтя и харкая.
Моченым яблоком она.
Морщинят мысли лоб ее.
– Кого?
Владим Владимыч?!
А! —
Пошла, туфлею шлепая.
Идет.
Отмеряет шаги секундантом.
Шаги отдаляются…
Слышатся еле…
Весь мир остальной отодвинут куда-то,
лишь трубкой в меня неизвестное целит.

Застыли докладчики всех заседаний,
не могут закончить начатый жест.
Как были,
рот разинув,
сюда они
смотрят на рождество из рождеств.
Им видима жизнь
от дрязг и до дрязг.
Дом их —
единая будняя тина.
Будто в себя,
в меня смотрясь,
ждали
смертельной любви поединок.
Окаменели сиренные рокоты.
Колес и шагов суматоха не вертит.
Лишь поле дуэли
да время-доктор
с бескрайним бинтом исцеляющей смерти.
Москва —
за Москвой поля примолкли.
Моря —
за морями горы стройны.
Вселенная
вся
как будто в бинокле,
в огромном бинокле (с другой стороны).
Горизонт распрямился
ровно-ровно.
Тесьма.
Натянут бечевкой тугой.
Край один —
я в моей комнате,
ты в своей комнате – край другой.
А между —
такая,
какая не снится,
какая-то гордая белой обновой,
через вселенную
легла Мясницкая
миниатюрой кости слоновой.
Ясность.
Прозрачнейшей ясностью пытка.
В Мясницкой
деталью искуснейшей выточки
кабель
тонюсенький —
ну, просто нитка!
И все
вот на этой вот держится ниточке.

Раз!
Трубку наводят.
Надежду
брось.
Два!
Как раз
остановилась,
не дрогнув,
между
моих
мольбой обволокнутых глаз.
Хочется крикнуть медлительной бабе:
– Чего задаетесь?
Стоите Дантесом.
Скорей,
скорей просверлите сквозь кабель
пулей
любого яда и веса. —
Страшнее пуль —
оттуда
сюда вот,
кухаркой оброненное между зевот,
проглоченным кроликом в брюхе удава
по кабелю,
вижу,
слово ползет.
Страшнее слов —
из древнейшей древности,
где самку клыком добывали люди еще,
ползло
из шнура —
скребущейся ревности
времен троглодитских тогдашнее чудище.
А может быть…
Наверное, может!
Никто в телефон не лез и не лезет,
нет никакой троглодичьей рожи.
Сам в телефоне.
Зеркалюсь в железе.
Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры!
Пойди – эту правильность с Эрфуртской
сверь!
Сквозь первое горе
бессмысленный,
ярый,
мозг поборов,
проскребается зверь.
Что может сделаться с человеком
Красивый вид.
Товарищи!
Взвесьте!
В Париж гастролировать едущий летом,
поэт,
почтенный сотрудник «Известий»,
царапает стул когтем из штиблета.
Вчера человек —
единым махом
клыками свой размедведил вид я!
Косматый.
Шерстью свисает рубаха.
Тоже туда ж!?
В телефоны бабахать!?
К своим пошел!
В моря ледовитые!

Медведем,
когда он смертельно сердится,
на телефон
грудь
на врага тяну.
А сердце
глубже уходит в рогатину!
Течет.
Ручьища красной меди.
Рычанье и кровь.
Лакай, темнота!
Не знаю,
плачут ли,
нет медведи,
но если плачут,
то именно так.
То именно так:
без сочувственной фальши
скулят,
заливаясь ущельной длиной.
И именно так их медвежий Бальшин,
скуленьем разбужен, ворчит за стеной.
Вот так медведи именно могут:
недвижно,
задравши морду,
как те,
повыть,
извыться
и лечь в берлогу,
царапая логово в двадцать когтей.
Сорвался лист.
Обвал.
Беспокоит.
Винтовки-шишки
не грохнули б враз.
Ему лишь взмедведиться может такое
сквозь слезы и шерсть, бахромящую глаз.

Кровать.
Железки.
Барахло одеяло.
Лежит в железках.
Тихо.
Вяло.
Трепет пришел.
Пошел по железкам.
Простынь постельная треплется плеском.
Вода лизнула холодом ногу.
Откуда вода?
Почему много?
Сам наплакал.
Плакса.
Слякоть.
Неправда —
столько нельзя наплакать.
Чертова ванна!
Вода за диваном.
Под столом,
за шкафом вода.
С дивана,
сдвинут воды задеваньем,
в окно проплыл чемодан.
Камин…
Окурок…
Сам кинул.
Пойти потушить.
Петушится.
Страх.
Куда?
К какому такому камину?
Верста.
За верстою берег в кострах.
Размыло все,
даже запах капустный
с кухни
всегдашний,
приторно сладкий.
Река.
Вдали берега.
Как пусто!
Как ветер воет вдогонку с Ладоги!
Река.
Большая река.
Холодина.
Рябит река.
Я в середине.
Белым медведем
взлез на льдину,
плыву на своей подушке-льдине.
Бегут берега,
за видом вид.
Подо мной подушки лед.
С Ладоги дует.
Вода бежит.
Летит подушка-плот.
Плыву.
Лихорадюсь на льдине-подушке.
Одно ощущенье водой не вымыто:
я должен
не то под кроватные дужки,
не то
под мостом проплыть под каким-то.
Были вот так же:
ветер да я.
Эта река.
Не эта.
Иная.
Нет, не иная!
Было —
стоял.
Было – блестело.
Теперь вспоминаю.
Мысль растет.
Не справлюсь я с нею.
Назад!
Вода не выпустит плот.
Видней и видней…
Ясней и яснее…
Теперь неизбежно…
Он будет!
Он вот.

Волны устои стальные моют.
Недвижный,
страшный,
упершись в бока
столицы,
в отчаянье созданной мною,
стоит
на своих стоэтажных быках.
Небо воздушными скрепами вышил.
Из вод феерией стали восстал.
Глаза подымаю выше,
выше…
Вон!
Вон —
опершись о перила моста…
Прости, Нева!
Не прощает,
гонит.
Сжалься!
Не сжалился бешеный бег,
Он!
Он —
у небес в воспаленном фоне,
прикрученный мною, стоит человек.
Стоит.
Разметал изросшие волосы.
Я уши лаплю.
Напрасные мнешь!
Я слышу
мой,
мой собственный голос.
Мне лапы дырявит голоса нож.
Мой собственный голос —
он молит,
он просится:
– Владимир!
Остановись!
Не покинь!
Зачем ты тогда не позволил мне
броситься?
С размаху сердце разбить о быки?
Семь лет я стою.
Я смотрю в эти воды,
к перилам прикручен канатами строк.
Семь лет с меня глаз эти воды не сводят.
Когда ж,
когда ж избавления срок?
Ты, может, к ихней примазался касте?
Целуешь?
Ешь?
Отпускаешь брюшко?
Сам
в ихний быт,
в их семейное счастье
намереваешься пролезть петушком?!
Не думай! —
Рука наклоняется вниз его.
Грозится
сухой
в подмостную кручу.
– Не думай бежать!
Это я
вызвал.
Найду.
Загоню.
Доконаю.
Замучу!
Там,
в городе,
праздник.
Я слышу гром его.
Так что ж!
Скажи, чтоб явились они.
Постановленье неси исполкомово.
Муку мою конфискуй,
отмени.
Пока
по этой
по Невской
по глуби
спаситель-любовь
не придет ко мне,
скитайся ж и ты,
и тебя не полюбят.
Греби!
Тони меж домовьих камней! —
Спасите!
Стой, подушка!
Напрасное тщенье.
Лапой гребу —
плохое весло.
Мост сжимается.
Невским течением
меня несло,
несло и несло.
Уже я далеко.
Я, может быть, за день.
За день
от тени моей с моста.
Но гром его голоса гонится сзади.
В погоне угроз паруса распластал.
– Забыть задумал невский блеск?!
Ее заменишь?!
Некем!
По гроб запомни переплеск,
плескавший в «Человеке». —
Начал кричать.
Разве это осилите?!
Буря басит —
не осилить вовек.
Спасите! Спасите! Спасите! Спасите!
Там
на мосту
на Неве
человек!

Бегут берега —
за видом вид.
Подо мной —
подушка-лед.
Ветром ладожским гребень завит.
Летит
льдышка-плот.
Спасите! – сигналю ракетой слов.
Падаю, качкой добитый.
Речка кончилась —
море росло.
Океан —
большой до обиды.
Спасите!
Спасите.
Сто раз подряд
реву батареей пушечной.
Внизу
подо мной
растет квадрат,
остров растет подушечный.
Замирает, замирает,
замирает гул.
Глуше, глуше, глуше…
Никаких морей.
Я —
на снегу.
Кругом —
версты суши.
Суша – слово.
Снегами мокра.
Подкинут метельной банде я.
Что за земля?
Какой это край?
Грен —
лап —
люб-ландия?

Из облака вызрела лунная дымка,
стену постепенно в тени оттеня.
Парк Петровский.
Бегу.
Ходынка
за мной.
Впереди Тверской простыня.
А-у-у-у!
К Садовой аж выкинул «у»!
Оглоблей
или машиной,
но только
мордой
аршин в снегу.
Пулей слова матершины.
«От нэпа ослеп?!
Для чего глаза впряжены?!
Эй,ты!
Мать твою разнэп!
Ряженый!»
Ах!
Да ведь
я медведь.
Недоразуменье!
Надо —
прохожим,
что я не медведь,
только вышел похожим.

Вон
от заставы
идет человечек.
За шагом шаг вырастает короткий.
Луна
голову вправила в венчик.
Я уговорю,
чтоб сейчас же,
чтоб в лодке.
Это – спаситель!
Вид Иисуса.
Спокойный и добрый,
венчанный в луне.
Он ближе.
Лицо молодое безусо.
Совсем не Исус.
Нежней.
Юней.
Он ближе стал,
он стал комсомольцем.
Без шапки и шубы.
Обмотки и френч.
То сложит руки,
будто молится.
То машет,
будто на митинге речь.
Вата снег.
Мальчишка шел по вате.
Вата в золоте —
чего уж пошловатей?!
Но такая грусть,
что стой
и грустью ранься!
Расплывайся в процыганенном романсе.

Мальчик шел, в закат глаза уставя.
Был закат непревзойдимо желт.
Даже снег желтел в Тверской заставе.
Ничего не видя, мальчик шел.
Шел,
вдруг
встал.
В шелк
рук
сталь.
С час закат смотрел, глаза уставя,
за мальчишкой легшую кайму.
Снег, хрустя, разламывал суставы.
Для чего?
Зачем?
Кому?
Был вором-ветром мальчишка обыскан.
Попала ветру мальчишки записка.
Стал ветер Петровскому парку звонить:
– Прощайте…
Кончаю…
Прошу не винить…

До чего ж
на меня похож!
Ужас.
Но надо ж!
Дернулся к луже.
Залитую курточку стягивать стал.
Ну что ж, товарищ!
Тому еще хуже —
семь лет он вот в это же смотрит с моста.
Напялил еле —
другого калибра.
Никак не намылишься —
зубы стучат.
Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил.
Гляделся в льдину…
бритвой луча…
Почти,
почти такой же самый.
Бегу.
Мозги шевелят адресами.
Во-первых,
на Пресню,
туда,
по задворкам.
Тянет инстинктом семейная норка.
За мной
всероссийские,
теряясь точкой,
сын за сыном,
дочка за дочкой.

– Володя!
На рождество!
Вот радость!
Радость-то во. —
Прихожая тьма.
Электричество комната.
Сразу —
наискось лица родни.
– Володя!
Господи!
Что это?
В чем это?
Ты в красном весь.
Покажи воротник!
– Не важно, мама,
дома вымою.
Теперь у меня раздолье —
вода.
Не в этом дело.
Родные!
Любимые!
Ведь вы меня любите?
Любите?
Да?
Так слушайте ж!
Тетя!
Сестры!
Мама!
Тушите елку!
Заприте дом!
Я вас поведу…
вы пойдете…
Мы прямо…
сейчас же…
все
возьмем и пойдем.
Не бойтесь —
это совсем недалеко —
600 с небольшим этих крохотных верст.
Мы будем там во мгновение ока.
Он ждет.
Мы вылезем прямо на мост.
– Володя,
родной,
успокойся! —
Но я им
на этот семейственный писк голосков:
– Так что ж?!
Любовь заменяете чаем?
Любовь заменяете штопкой носков

Не вы —
не мама Альсандра Альсеевна.
Вселенная вся семьею засеяна.
Смотрите,
мачт корабельных щетина —
в Германию врезался Одера клин.
Слезайте, мама,
уже мы в Штеттине.
Сейчас,
мама,
несемся в Берлин.
Сейчас летите, мотором урча, вы:
Париж,
Америка,
Бруклинский мост,
Сахара,
и здесь
с негритоской курчавой
лакает семейкой чай негритос.
Сомнете периной
и волю
и камень.
Коммуна —
и то завернется комом.
Столетия
жили своими домками
и нынче зажили своим домкомом!
Октябрь прогремел,
карающий,
судный.
Вы
под его огнеперым крылом
расставились,
разложили посудины.
Паучьих волос не расчешешь колом.
Исчезни, дом,
родимое место!
Прощайте! —
Отбросил ступеней последок.
– Какое тому поможет семейство?!
Любовь цыплячья!
Любвишка наседок!

Бегу и вижу —
всем в виду
кудринскими вышками
себе навстречу
сам
иду
с подарками под мышками.
Мачт крестами на буре распластан,
корабль кидает балласт за балластом.
Будь проклята,
опустошенная легкость!
Домами оскалила скалы далекость.
Ни люда, ни заставы нет.
Горят снега,
и голо.
И только из-за ставенек
в огне иголки елок.
Ногам вперекор,
тормозами на быстрые
вставали стены, окнами выстроясь.
По стеклам
тени
фигурками тира
вертелись в окне,
зазывали в квартиры.
С Невы не сводит глаз,
продрог,
стоит и ждет —
помогут.
За первый встречный за порог
закидываю ногу.
В передней пьяный проветривал бредни.
Стрезвел и дернул стремглав из передней.
Зал заливался минуты две:
– Медведь,
медведь,
медведь,
медв-е-е-е-е…

Потом,
извертясь вопросительным знаком,
хозяин полглаза просунул:
– Однако!
Маяковский!
Хорош медведь! —
Пошел хозяин любезностями медоветь:
– Пожалуйста!
Прошу-с.
Ничего —
я боком.
Нечаянная радость-с, как сказано у Блока.
Жена – Фекла Двидна.
Дочка,
точь-в-точь
в меня, видно —
семнадцать с половиной годочков.
А это…
Вы, кажется, знакомы?! —
Со страха к мышам ушедшие в норы,
из-под кровати полезли партнеры.
Усища —
к стеклам ламповым пыльники —
из-под столов пошли собутыльники.
Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели.
Весь безлицый парад подсчитать ли?
Идут и идут процессией мирной.
Блестят из бород паутиной квартирной.
Все так и стоит столетья,
как было.

Не бьют —
и не тронулась быта кобыла.
Лишь вместо хранителей духов и фей
ангел-хранитель —
жилец в галифе.
Но самое страшное:
по росту,
по коже
одеждой,
сама походка моя! —
в одном
узнал —
близнецами похожи —
себя самого —
сам
я.
С матрацев,
вздымая постельные тряпки,
клопы, приветствуя, подняли лапки.
Весь самовар рассиялся в лучики —
хочет обнять в самоварные ручки.
В точках от мух
веночки
с обоев
венчают голову сами собою.

Читайте также:  Как избавиться от мышиной лихорадки

источник

В 30-е годы перед советским обществом встали новые задачи. Началась эпоха первых пятилеток. Советская литература неотделима от жизни народа:

Я с теми,
кто вышел строить
и месть в сплошной
лихорадке
буден. Отечество
славлю,
которое есть, но трижды —
которое будет.

Писатели едут в колхозы, на фабрики, на новые, социалистические стройки и создают произведения по живым следам событий. Художественные очерки 30-х годов нередко становятся основой для создания повестей и романов. Яркие картины строительства Магнитогорска запечатлел в своем романе «Время, вперед!» В. Катаев (1932). О создании громадного бумажного комбината в северных лесах рассказывает Л. Леонов в романе «Соть» (1930). М. Шагинян изображает жизнь строителей новой гидростанции в Армении (роман «Гидроцентраль», 1930 — 1931). «Энергия» (1932 — 1938) Ф. Гладкова повествует о героических буднях Днепрогэса.

О социалистическом труде рассказывают книги писателей Украины («Рождается город» А. Копыленко, «Инженеры» Ю. Шовкопляса), Азербайджана («Каграман» А. Велиева) и других республик.

Многих писателей привлекают герои, которые, подобно Давыдову в «Поднятой целине» М. Шолохова (первая книга — 1932 г.), находятся в гуще событий в деревне. Об этом повествует четырехтомная эпопея Ф. Панферова «Бруски» (1928 — 1937). Писатели изображают, как в острых схватках с кулачеством проходит коллективизация, создаются колхозы.

Образ Давыдова, питерского рабочего, посланного ленинской партией в деревню в числе 25 тысяч коммунистов для организации колхоза, принадлежит к числу лучших образов, созданных советской литературой. Читателя привлекает цельность характера Давыдова, его преданность делу партии, спокойное мужество и подлинная человечность. Поэтому так единодушно поддерживают его коммунисты Гремячего Лога, поэтому правду Давыдова принимают и середняк Кондрат Майданников, после мучительных колебаний вступивший в колхоз, и многие жители села, еще недавно не хотевшие и слышать о коллективизации. Поэтому его любит народ, а враги — белогвардейский офицер Половцев, кулак Островнов — люто ненавидят.

«Поднятая целина» М. Шолохова — одна из первых и наиболее значительных книг в советской литературе, отразивших исторический перелом в деревне. Она оказала глубокое воздействие на ряд произведений нашей многонациональной литературы, которые, по-своему, на своем национальном материале рассказали о социалистическом переустройстве деревни.

В романе «Заря Колхиды» грузинского писателя К. Лордкипанидзе изображена жизнь грузинской деревни на переломе. Киргизский писатель Т. Сыдыкбеков в романе «Среди гор» (1937) рассказывает о коллективизации в киргизском аиле. Среди многочисленных произведений на эту тему можно назвать также и романы белорусских писателей П. Головача «Переполох на загонах» и К. Чорного «Третье поколение», роман казахского писателя Б. Майлина «Азамат Азаматович», повесть узбекского прозаика А. Кадыри «Абид-Кетмень», роман «Ацаван» армянского писателя Н. Заряна.

Еще в первые годы Советской власти появились книги об идейно-нравственном становлении нового человека. Особое место в этом ряду занимает творчество А. Макаренко — замечательного советского педагога и писателя. Его «Педагогическая поэма» (1935) — история трудовой коммуны имени А. М. Горького, во главе которой стоял сам Макаренко.

Среди книг о воспитании нового человека можно назвать роман «Люди из захолустья» (1938) А. Малышкина, «Танкер «Дербент» (1938) Ю. Крымова, «Гвади Бигва» (1939) Л. Киачели.

В центре романа Л. Киачели — образ грузинского колхозника Гвади Бигва. В поэме «Слово о колхознице Басти» азербайджанский поэт Самед Вургун создает выразительный образ освобожденной женщины Востока. Мать при рождении дала героине поэмы имя Басти (что значит «довольно, хватит»). Она знала, что дочь ждет горькая доля в мире бесправия и угнетения. «Обычай грустный был в стране моей — не праздновать рожденья дочерей», — пишет поэт. Революция изменила судьбу миллионов закабаленных женщин Востока:

Стал свободным и громким голос твой
На всех языках страны,
Ты проходишь с поднятой головой,
И шаги широки, верны!

В поэзии этих лет возникает образ молодой Республики Советов, которая вся в лесах строек.

Я — твой поэт, рабочий класс!
Признан я иль не признан,
Я тоже обязан камни класть
В фундамент социализма!

Так писал Самед Вургун, возвеличивая труд тех, кто преображал лицо земли, строил новые города, оживлял пустыни.

В кипении трудовых будней страны, в созидательном подвиге народа поэты видят, как день за днем все выше поднимается светлое здание коммунизма.

Поэзия этих лет многообразна: от стиха-агитки, лозунга, призыва до лирической песни, баллады.

В стихах и поэмах слышны голоса поэтов, создающих многоцветную картину жизни советского народа. Широкую известность приобретают стихи и поэмы В. Луговского, Н. Тихонова, М. Светлова, Б. Корнилова, Э. Багрицкого, А. Прокофьева, И. Сельвинского М. Рыльского, М. Бажана, П. Тычины, Г. Табидзе, Г. Леонидзе, А. Кулешова, П. Бровки, X. Алимджана, Г. Сарьяна и других поэтов.

В 1939 — 1940 гг. братская семья советских писателей пополнилась новыми художниками слова присоединившихся к Советскому Союзу Латвии, Литвы, Эстонии, Западной Украины, Западной Белоруссии и Бессарабии. В 20 — 30-е годы многие из них создавали произведения в условиях буржуазного режима. В своих книгах революционные художники звали народ на борьбу, мечтали об освобождении.

Среди писателей этих литератур широко известны имена А. Упита, В. Лациса, Я. Судрабкална в Латвии, С. Нерис, П. Цвирки в Литве, И. Барбаруса, Ю. Сютисте в Эстонии, Я. Галана, А. Гаврилюка в западноукраинской литературе, М. Танка в литературе Западной Белоруссии, Ем. Букова, А. Лупана в Бессарабии.

источник

Было мне в то время 15 лет. Жили мы в доме работников мединститута на Калиновке.Это район города Донецка, находящийся за рекой Кальмиус В нашей семье любили читать и читали все и всегда кроме моей бабушки и младшего брата.
Надо сказать, что и отец, и мать интересовались тем, что читаю я, часто подсказывая, что желательно прочесть. В этот раз я читал «Облако в штанах» Маяковского. Подошёл отец, посмотрел и спросил:
— Нравится?
— Угу,- промычал я.
— А знаешь ли ты, что твой отец видел и слушал Маяковского, как говорят, «живьем». И не где-нибудь, а в нашем родном городе?
— Ну, да?
— Представь себе.
Мой отец, Александр Яковлевич Штода обладал феноменальной памятью, много знал и был прекрасным рассказчиком. Слушать его было одно удовольствие. И вот, что он мне поведал:
« Это был 1925год, я работал секретарём Голубковского кустового комитета ЛКСМУ.
В город приехал известный поэт В.В.Маяковский. Его вечер проходил в помещении цирка, который находился между первой и второй линиями, недалеко от металлургического завода и сквера «Павших коммунаров». Мне и моим товарищам выпало ни с чем несравнимое наслаждение слушать Владимира Владимировича. Вечер Маяковского проходил бурно, кипя и накаляя страсти в рядах публики, которая была далеко неоднородной. Правда, преобладала молодёжь, которая реагировала на каждое слово поэта. Редкая, постаревшая часть интеллигенции, выкрикивала с места задиристые вопросы и посылала скверные записки. На всё это Владимир Владимирович отвечал быстро, хлёстко и остроумно. Маяковский читает записку: «Ваши стихи – это агитки времени и вас вскоре просто забудут». Улыбаясь, поэт говорит:
— Надеюсь, мои стихи переживут меня. Я — поэт революции, а память о революции живёт долго.
Вопрос с места:
— Товарищ Маяковский, как вы относитесь к Пушкину ?
— Хорошо отношусь.
— А читаете Вы его стихи?
— Нет не читаю. Стихи Пушкина я знаю наизусть.
Аплодисменты.
Из 9го ряда амфитеатра вскакивает мужчина лет сорока, в пенсне, с мелкорастущей бородкой и редкими усами. Он брюзжит слюной и с возмущением кричит поэту:
— Я не понимаю ваших стихов!
— Думаю, что ваши дети их поймут,- улыбаясь, говорит Маяковский.
— Дети тоже не поймут!
Маяковский спокойно говорит:
— Зачем так плохо думать о своих детях? Надеюсь, что они пойдут не в папу, а в маму.
Смех, аплодисменты.
— Владимир Владимирович! Назовите свое лучшее стихотворение !
Маяковский:
— Я думаю, что оно еще не написано.

Читайте также:  Растение пыльца которого вызывает сенную лихорадку

Но главным, конечно, же было не это. Главным были стихи:
…Но землю
которую
завоевал
и полуживую
вынянчил,

где с пулей встань,
с винтовкой ложись,
где каплей
льешься с массами,-
с такой
землёй
пойдешь
на жизнь
на труд,
на праздник
и на смерть!
Его мощный голос усиливался широтой жеста, выразительностью интонации и неожиданностью рифм. Так, как Маяковский читал свои стихи, никто другой читать не мог.
…Я с теми
кто вышел
строить
и месть
в сплошной
лихорадке
буден.

отечество
славлю
которое есть,

но трижды –
которое будет.
И когда он кончил читать, зал загремел аплодисментами. Вот таким я запомнил Владимира Владимировича».
Прошли годы. Уже нет с нами ни папы, ни мамы. Давно ушёл в прошлое железный занавес, отгораживающий Россию от остального мира.
Информация затопила нас широкой рекой. Многое я переосмыслил, принял и отбросил. По – другому смотрю на « инженеров человеческих душ», поэтов и музыкантов. Они тоже были люди и люди довольно разные, со своими слабостями и ошибками. Как и многие другие, я понял, что любая революция – это беда и несчастье.
Но творчество Маяковского мне по-прежнему близко. Для меня он поэт своего времени, своей эпохи и не надо забывать, что он превосходный лирический поэт.
Вот послушайте:

Вошла ты
резкая, как « нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
« Знаете,
я выхожу замуж».

Что ж, выходите
Ничего,
Покреплюсь.
Видите – спокоен как,
Как пульс
покойника.

Помните?
Вы говорили:
« Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть»,-
а я одно видел:
вы – Джиоконда,
которую надо украсть!

Как здорово!
Я думаю, что каждый великий поэт, а Маяковский бесспорно великий и даже в какой-то степени пророк. Он знал и чувствовал, что его творчество переживёт его. Так и случилось. Произведения Маяковского периодически издавались в печати, его пьесы не сходили и не сходят со сцен не только русских, но и зарубежных театров. А вот ещё небольшой факт громадной популярности В. Маяковского не только у нас, но и в мире. Вначале 1959 года в Донецком зале филармонии проводился литературный вечер писателя Льва Кассиля. Кассиль рассказывал о своей поездке в Италию. Его пригласило крупное литературное издательство прочесть лекции о творчестве В.В.Маяковского. Издательство готовило полный выпуск сочинений поэта..
Как же велик был интерес к творчеству Маяковского в Италии, что издательство в считанные дни выпустили полное собрание сочинений В.В.Маяковского в академическом исполнении, разместив всё в четырёх томах.
Время фиксирует, время определяет, время всё расставляет по своим местам.
Никогда не скудела Земля Русская талантами. Мой отец жил в одно время с великими поэтами – Маяковским и Есениным, в моём времени тоже жили великие поэты — Пастернак и Высоцкий. С какими великими русскими поэтами будут жить мои правнуки, время покажет. А пока я, читая Маяковского, не перестаю восхищаться его словосочетаниями:

Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочёл я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб.

источник

После боев
и голодных пыток
отрос на животике солидный жирок.
Жирок заливает щелочки быта
и застывает,
тих и широк.
Люблю Кузнецкий
(простите грешного!),
потом Петровку,
потом Столешников;
по ним
в году
раз сто или двести я
хожу из «Известий»
и в «Известия».
С восторга бросив подсолнухи лузгать,
восторженно подняв бровки,
читает работница:
«Готовые блузки.
Последний крик Петровки».
Не зря и Кузнецкий похож на зарю, —
прижав к замерзшей витрине ноздрю,
две дамы расплылись в стончике:
«Ах, какие фестончики!»
А рядом,
учли обывателью натуру, —
портрет
кого-то безусого:
отбирайте гения
для любого гарнитура, —
все
от Казина до Брюсова.
В магазинах —
ноты для широких масс.
Пойте, рабочие и крестьяне,
последний
сердцещипательный романс
«А сердце-то в партию тянет!»
В окне гражданин,
устав от ношения
портфелей,
сложивши папки,
жене,
приятной во всех отношениях,
выбирает
«глазки да лапки».
Перед плакатом «Медвежья свадьба»
нэпачка сияет в неге:
— И мне с таким медведем
поспать бы!
Погрызи меня,
душка Эггерт. —
Сияющий дом,
в костюмах,
в белье, —
радуйся,
растратчик и мот.
«Ателье
мод».
На фоне голосов стою,
стою
и философствую.
Свежим ветерочком в республику
вея,
звездой сияя из мрака,
товарищ Гольцман
из «Москвошвея»
обещает
«эпоху фрака».
Но,
от смокингов и фраков оберегая охотников
(не попался на буржуазную удочку!),
восхваляет
комсомолец
товарищ Сотников
толстовку
и брючки «дудочку».
Фрак
или рубахи синие?
Неувязка парт- и советской линии.
Меня
удивляют их слова.
Бьет разнобой в глаза.
Вопрос этот
надо
согласовать
и, разумеется,
увязать.
Предлагаю,
чтоб эта идейная драка
не длилась бессмысленно далее,
пришивать
к толстовкам
фалды от фрака
и носить
лакированные сандалии.
А чтоб цилиндр заменила кепка,
накрахмаливать кепку крепко.
Грязня сердца
и масля бумагу,
подминая
Москву
под копыта,
волокут
опять
колымагу
дореволюционного быта.
Зуди
издевкой,
стих хмурый,
вразрез
с обывательским хором:
в делах
идеи,
быта,
культуры —
поменьше
довоенных норм!

Если б
в пальцах
держал
земли бразды я,
я бы
землю остановил на минуту:
— Внемли!
Слышишь,
перья скрипят
механические и простые,
как будто
зубы скрипят у земли? —
Человечья гордость,
смирись и улягся!
Человеки эти —
на кой они лях!
Человек
постепенно
становится кляксой
на огромных
важных
бумажных полях.
По каморкам
ютятся
людские тени.
Человеку —
сажень.
А бумажке?
Лафа!
Живет бумажка
во дворцах учреждений,
разлеглась на столах,
кейфует в шкафах.
Вырастает хвост
на сукно
в магазине,
без галош нога,
без перчаток лапа.
А бумагам?
Корзина лежит на корзине,
и для тела «дел» —
миллионы папок.
У вас
на езду
червонцы есть ли?
Вы были в Мадриде?
Не были там!
А этим
бумажкам,
чтоб плыли
и ездили,
еще
возносят
новый почтамт!
Стали
ножки-клипсы
у бывших сильных,
заменили
инструкции
силу ума.
Люди
медленно
сходят
на должность посыльных,
в услужении
у хозяев — бумаг.
Бумажищи
в портфель
умещаются еле,
белозубую
обнажают кайму.
Скоро
люди
на жительство
влезут в портфели,
а бумаги —
наши квартиры займут.
Вижу
в будущем —
не вымыслы мои:
рупоры бумаг
орут об этом громко нам —
будет
за столом
бумага

источник

Июль — макушка лета, —
Напомнила газета,
Но прежде всех газет —
Дневного убыль света;
Но прежде малой этой,
Скрытнейшей из примет, —
Ку-ку, ку-ку, — макушка, —
Отстукала кукушка
Прощальный свой привет.
А с липового цвета
Считай, что песня спета,
Считай, пол-лета нет, —

Хвалить
не заставят
ни долг,
ни стих
всего,
что делаем мы.
Я
пол-отечества мог бы
снести,
а пол —
отстроить, умыв.
Я с теми,
кто вышел
строить
и месть
в сплошной
лихорадке
буден.
Отечество
славлю,
которое есть,
но трижды —
которое будет.
Я
планов наших
люблю громадьё,
размаха
шаги саженьи.
Я радуюсь
маршу,
которым идем
в работу
и в сраженья.
Я вижу -где сор сегодня гниет,
где только земля простая —
на сажень вижу,из-под нее
коммуны дома прорастают.
И меркнет доверье к природным дарам
с унылым пудом сенца́,
и поворачиваются к тракторам
крестьян заскорузлые сердца.
И планы,что раньше на станциях лбов
задерживал нищенства тормоз,
сегодня встают из дня голубого,
железом и камнем формясь.
И я, как весну человечества,
рожденную в трудах и в бою,
пою мое отечество,
республику мою!

«Мы – поколение совести,
Мужества и любви.
Были мы юной порослью,
А стали людьми.

Прошли мы дорогами горести,
Теряя друзей в боях.
Мы – поколение совести,
Забытое впопыхах.

Забытое новой порослью,
Манкуртами и шпаной.
Мы – поколение совести,
Измученное войной.

И как сказал о нас Зельдин,
Великий артист и брат, —
Не завтра и не намедни
Жизнь нам не повторят.

И поколенья такого
Случиться не может вдруг.
Но мы оставляем повод
Вспомнить наш звездный труд.

Мы – поколение совести,
Мужества и войны.
Причастные к славе и доблести
Великой нашей страны.

Мы – поколение совести,
Сломившее смерть и страх.
И нет печальнее повести,
Чем повесть о фронтовиках.»

И пробил час, и сердце опустело,
И совершенна эта пустота,
В ней всё живёт, не ведая предела:
И облако жасминного куста,

И трав цветущих жёлтые махалки
Над железнодорожным полотном,
И лёгких пчёл таинственные прялки,
И звон медовый на пригорке том,

И голос птицы из небесной кущи,
И разветвлённой молнии побег,
И человек, откуда-то идущий,
Куда-то уходящий человек.

Не спорь со мной, что сердце не кумирня,
Там сжёг себя последний мой кумир.
Всё меньше я сама, и всё обширней
Святая пустота и Божий мир.
(1976)

У человека тело
Одно, как одиночка.
Душе осточертела
Сплошная оболочка
С ушами и глазами
Величиной в пятак
И кожей — шрам на шраме,
Надетой на костяк.

Летит сквозь роговицу
В небесную криницу,
На ледяную спицу,
На птичью колесницу
И слышит сквозь решётку
Живой тюрьмы своей
Лесов и нив трещотку,
Трубу семи морей.

Душе грешно без тела,
Как телу без сорочки, —
Ни помысла, ни дела,
Ни замысла, ни строчки.
Загадка без разгадки:
Кто возвратится вспять,
Сплясав на той площадке,
Где некому плясать?

И снится мне другая
Душа, в другой одежде:
Горит, перебегая
От робости к надежде,
Огнём, как спирт, без тени
Уходит по земле,
На память гроздь сирени
Оставив на столе.

Дитя, беги, не сетуй
Над Эвридикой бедной
И палочкой по свету
Гони свой обруч медный,
Пока хоть в четверть слуха
В ответ на каждый шаг
И весело и сухо
Земля шумит в ушах.
1961

В чём причина, что смеются
И танцуют, и поют,
Солнце в небе ярким блюдцем? —
Сабантуй сегодня тут!

Этот яркий праздник плуга
И нелёгкого труда,
И улыбок для друг друга —
Сабантуй настал, друзья!

Год проходит — снова радость —
Все спешат на Сабантуй;
Плов, кумыс, детишкам сладость,
Чай горячий пей, но дуй!

Всех успеть увидеть нужно
И узнать на что горазд:
Там верёвку тянут дружно,
Тут ловкач мешком поддаст.

Как без игр и без смеха?!
И девчушка, и джигит
По бревну идут — потеха!
Сабантуй что ни творит?!

«Так сколько ж ей. »
«И в самом деле, — сколько. »
А женщина махнёт рукою
и
промолвит нараспев —
светло и горько:
— Зачем считать напрасно?
Все —
мои. —
А после выпьет
за друзей пришедших.
И будет излучать
высокий свет.

Есть только дни рождения
у женщин.
Годов рождения
у женщин
нет!

Спасибо вам, мои корреспонденты —
Все те, кому ответить я не смог,-
Рабочие, узбеки и студенты —
Все, кто писал мне письма, — дай вам бог!

Дай бог вам жизни две
И друга одного,
И света в голове,
И доброго всего!

Найдя стократно вытертые ленты,
Вы хрип мой разбирали по слогам,
Так дай же бог, мои корреспонденты,
И сил в руках, да и удачи вам!

Вот пишут — голос мой не одинаков:
То хриплый, то надрывный, то глухой.
И просит население бараков:
«Володя, ты не пой за упокой!»

Но что поделать, если я не звонок,-
Звенят другие, я — хриплю слова.
Обилие некачественных пленок
Вредит мне даже больше, чем молва.

Иван Сергеевич Тургенев (1818-1883): «. о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя — как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!» (1882).

Русский язык
Бальмонт Константин
Язык, великолепный наш язык.
Речное и степное в нем раздолье,
В нем клекоты орла и волчий рык,
Напев, и звон, и ладан богомолья.

В нем воркованье голубя весной,
Взлет жаворонка к солнцу — выше, выше.
Березовая роща. Свет сквозной.
Небесный дождь, просыпанный по крыше.

Журчание подземного ключа.
Весенний луч, играющий по дверце.
В нем Та, что приняла не взмах меча,
А семь мечей в провидящее сердце.

И снова ровный гул широких вод.
Кукушка. У колодца молодицы.
Зеленый луг. Веселый хоровод.
Канун на небе. В черном — бег зарницы.

Костер бродяг за лесом, на горе,
Про Соловья-разбойника былины.
«Ау!» в лесу. Светляк в ночной поре.
В саду осеннем красный грозд рябины.

Соха и серп с звенящею косой.
Сто зим в зиме. Проворные салазки.
Бежит савраска смирною рысцой.
Летит рысак конем крылатой сказки.

Пастуший рог. Жалейка до зари.
Родимый дом. Тоска острее стали.
Здесь хорошо. А там — смотри, смотри.
Бежим. Летим. Уйдем. Туда. За дали.

Чу, рог другой. В нем бешеный разгул.
Ярит борзых и гончих доезжачий.
Баю-баю. Мой милый. Ты уснул?
Молюсь. Молись. Не вечно неудачи.

Я снаряжу тебя в далекий путь.
Из тесноты идут вразброд дороги.
Как хорошо в чужих краях вздохнуть
О нем — там, в синем — о родном пороге.

Подснежник наш всегда прорвет свой снег.
В размах грозы сцепляются зарницы.
К Царь-граду не ходил ли наш Олег?
Не звал ли в полночь нас полет Жар-птицы?

И ты пойдешь дорогой Ермака,
Пред недругом вскричишь: «Теснее, други!»
Тебя потопит льдяная река,
Но ты в века в ней выплывешь в кольчуге.

Поняв, что речь речного серебра
Не удержать в окованном вертепе,
Пойдешь ты в путь дорогою Петра,
Чтоб брызг морских добросить в лес и в степи.

Читайте также:  Геморрагическая лихорадка с почечным синдромом клиника профилактика

Гремучим сновиденьем наяву
Ты мысль и мощь сольешь в едином хоре,
Венчая полноводную Неву
С Янтарным морем в вечном договоре.

Ты клад найдешь, которого искал,
Зальешь и запоешь умы и страны.
Не твой ли он, колдующий Байкал,
Где в озере под дном не спят вулканы?

Добросил ты свой гулкий табор-стан,
Свой говор златозвонкий, среброкрылый,
До той черты, где Тихий океан
Заворожил подсолнечные силы.

Ты вскликнул: «Пушкин!» Вот он, светлый бог,
Как радуга над нашим водоемом.
Ты в черный час вместишься в малый вздох.
Но Завтра — встанет! С молнией и громом!

Русский язык
Смеляков Ярослав

У бедной твоей колыбели,
еще еле слышно сперва,
рязанские женщины пели,
роняя, как жемчуг, слова.

Под лампой кабацкой неяркой
на стол деревянный поник
у полной нетронутой чарки,
как раненый сокол, ямщик.

Ты шел на разбитых копытах,
в кострах староверов горел,
стирался в бадьях и корытах,
сверчком на печи свиристел.

Ты, сидя на позднем крылечке,
закату подставя лицо,
забрал у Кольцова колечко,
у Курбского занял кольцо.

Вы, прадеды наши, в неволе,
мукою запудривши лик,
на мельнице русской смололи
заезжий татарский язык.

Вы взяли немецкого малость,
хотя бы и больше могли,
чтоб им не одним доставалась
ученая важность земли.

Ты, пахнущий прелой овчиной
и дедовским острым кваском,
писался и черной лучиной
и белым лебяжьим пером.

Ты — выше цены и расценки –
в году сорок первом, потом
писался в немецком застенке
на слабой известке гвоздем.

Владыки и те исчезали
мгновенно и наверняка,
когда невзначай посягали
на русскую суть языка.
(1966)

Написано в 1941 году в блокадном Ленинграде.

О Господи, мольбе моей внемли,
Услышь меня, о Господи, о Бог всеблагий
Спаси народы все твоей земли,
Внуши им силу мощную отваги
Не воевать! Внемли моей мольбе
О мире благостном, довольно горя,
Кому же взнесть мольбы, как не тебе,
Пусть отшатнется прочь то крови море,
Что заливает мир широкий твой.
О Боже, гибнут все народы!
Уйми их лютый гнев, нещадный, огневой!
Как горы, падают на них невзгоды
И беды грозные за их грехи.
Прости им, Боже, прегрешенье,
Что были к зову твоему глухи,
Имей к народам сожаленье
Твоих детей, о Боже, пожалей!
Отринь от них твои ты кары
Как от неведущих детей.
И молодой, и старый
Пусть будет вразумлен.
Пошли им мир, терпенье,
Смири их, Господи! Услышь мое моленье,
Услышь мой скорбный плач
О людях гибнущих, мой Боже!

*Изабелла Аркадьевна Гриневская (урожд. Фрейдберг) — поэт, прозаик, переводчик — родилась в 1864 г. в г. Сувалки (Suwalki, Польша). Она получила хорошее образование дома, знала несколько европейских
языков; уже в 15 лет она выступала в Петербурге с благотворительным
концертом в помощь бывшим воспитанникам коммерческих училищ. В 1880-х гт. закончила Высшие женские (Бестужевские) курсы, в это же время вышла замуж за А. К. Гриневского, беллетриста и публициста. Первыми публикациями Гриневской стали ее переводы с французского, итальянского, польского и др. языков; в 1896 г. ее пьеса «Первая гроза» была поставлена на сцене Александрийского театра, а стихи и проза публиковались в различных периодических изданиях Петербурга. Ею был также написан ряд статей по итальянской и польской литературе для «Энциклопедического словаря» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона.
Самую большую известность, особенно в демократических кругах,
принесли писательнице ее пьесы в стихах «Баб»(СПб., 1903 и 1916-2-е изд.) и «Беха-Улла»(СПб., 1912), в основу которых были положены реальные события — борьба за независимость в Персии и зарождение новой мировой религии — бехаи.
Л. Н. Толстой, который тоже интересовался учением Баба и Беха-Уллы, одобрительно отозвался о пьесе «Баб» в своем письме к Гриневской 22 окт. 1903 г.
Гриневская всегда занимала активную гражданскую позицию: писала статьи о польском и еврейском вопросах, о феминизме, о семье, о вере; в начале Первой мировой войны организовывала литературно — музыкальные вечера в Петербурге и Москве, средства от которых передавались на лечение раненых и семьям погибших; переписывалась
с известными общественными деятелями, писателями, артистами. После революции 1917 г. писательница осталась в Петрограде. Она занималась переводами для издательства «Всемирная литература», преподавала сценическое мастерство и декламацию в разных студиях, писала пьесы, выступала с лекциями и докладами в различных учреждениях; в предвоенные годы не работала, получая маленькую пенсию от Академии наук по секции научных работников.
в начале войны она отказалась от эвакуации, так как знала, что не перенесет поездки. И. А. Гриневская всегда была очень смелым
человеком и умела преодолевать трудности, вероятно, на этот раз она
решила, что справится, и оказалась права: ей удалось пережить блокаду.
Она умерла в 1944 г. в возрасте 80 лет, после того как лично передала в Пушкинский
Дом свой архив.

источник

Я с теми, кто вышел строить и месть
В сплошной лихорадке буден.
Отечество славлю, которое есть,
Но трижды – которое будет.
Я планов наших люблю громадьё,
Размаха шаги саженьи.
Я радуюсь маршу, которым идем
В работу и в сраженья.

В.В. Маяковский («Хорошо!», 1927)

«От Господа направляются шаги человека; человеку же как узнать путь свой? Не хвались завтрашним днем, потому что не знаешь, что родит тот день».

Соломон (Притчи 20:24; 27:1, X в. до Р.Х.)

Д ва дня назад мне пришлось второй раз за последние полтора года сдавать билеты в запланированный заранее и при этом неблизкий путь. Это опять произошло в день предполагаемого выезда, соответственно с определенными финансовыми потерями. С поездкой вновь было связано много ожиданий. К ней снова было много приготовлений. И она вновь не состоялась. Кроме того, оба этих долгожданных несостоявшихся путешествия объединяет то, что сорвались они по обстоятельствам, которые принято называть «семейными».

В полне осознаю, что времени для осмысления произошедшего прошло слишком мало хотя бы потому, что я продолжаю находиться в пока неразрешенной ситуации. Мысли в такое время действительно как скакуны и чаще всего бывают сыроватыми. Очень может быть, что весьма скоро эти строки сам автор станет воспринимать, как анекдотическое, специально обожженное по краям, письмо солдата, начинающееся словами: «Мама, пишу тебе из горящего танка».

И все же. Убежавший от меня сон высвободил время, чтобы изложить мысли меня-сегодняшнего – мне-завтрашнему. А может быть, мое расследование по горящим следам пригодится кому-нибудь из тех, кому не всегда легко находить оптимальный баланс между планированием и осознанием своей человеческой ограниченности.

Н а память без особого напряжения приходят слова известных песен от «Мечты сбываются и не сбываются» до «Я прийшов – тебе нема» и устойчивые словосочетания вроде «несбыточных планов» и «незапланированной беременности».

А если говорить более серьезно, то следует отметить, что крушение планов – это мощный потенциальный источник внутренних конфликтов, кризиса веры, ропота и ожесточения.

С другой стороны, те же самые обстоятельства могут оказаться катализатором духовного обновления и возможностью выхода на новый уровень отношений с суверенным Вседержителем. Стоит добавить, что в земных условиях даже в жизни отпетого педанта подобные ситуации могут скрываться почти за каждым углом.

П ланирование необходимо. Для большинства мыслящих и целеустремленных людей данный постулат является аксиомой. Еще Конфуций говорил: «Кто не изведает далеких дум, тот не избегнет близких огорчений». Весело живущий от сессии до сессии студент-заочник, который в очередной раз имеет на экзамене бледный вид, – одно из самых простых тому доказательств.

Сегодня существует масса книг, тренингов и семинаров по таким дисциплинам как лидерство, менеджмент или управление финансами. Основная их суть – умение планировать свое время и правильно использовать другие ресурсы. Там также вырабатывают навыки целеполагания, а затем наглядно объясняют, что для достижения успеха необходимо усердно работать, терпеливо двигаясь в нужном направлении.

И менно в практике самодисциплины раскрываются личности, способные повести за собой и добиться максимальной эффективности. Однако в обезбоженном виде эта модель начинает производить деятельных строителей Вавилонских башен и предприимчиво-безрассудных богачей из притчи Иисуса. Апостол Иаков обвиняет таких «бизнесменов» в самонадеянности и тщеславии, из-за того, что они забыли, что человек предполагает, а Бог располагает (см. Иак. 4:13-17).

И , тем не менее, планирование необходимо. Другой вариант той же самой аксиомы – закон сеяния и жатвы. Согласно этому закону человек получает то, что на самом деле хочет. Именно поэтому люди узнаются по плодам, а не по высказываемым планам. Иногда истинные желания и намерения человека сокрыты глубоко в подсознании. Вот почему библейская формулировка закона сеяния и жатвы начинается с предупреждения: «Не обманывайтесь…»

П очему же периодически наши планы разбиваются в клочья, если существуют аксиома планирования и закон сеяния и жатвы? Дело в том, что почти для каждого закона существуют исключения. Такие явления как сюрприз, форс-мажор или стихийное бедствие есть разные варианты таких исключений. В искаженной грехом вселенной неожиданностей стало значительно больше, чем было задумано изначально.

П омните, по словам булгаковского Воланда, – человек смертен, а самое печальное, что иногда он внезапно смертен. И даже не знает, что будет делать сегодня вечером. Всякий раз, когда безрассудные и самоуверенные люди вроде председателя МАССОЛИТА Берлиоза или поэта Ивана Бездомного увлекаются гордыней, забывая к своим увлекательным планам добавлять «если Бог позволит», всемогущее Провидение в нужный момент вновь смешивает языки строителей Вавилонских башен и безвременно отнимает жизнь у самонадеянных богачей.

А иногда и отрезает им головы. Трамваем. Или отнимает разум. Михаил Булгаков и Клайв Льюис тысячу раз правы, когда художественно описывают, как тогда злорадно хохочут над безмерной человеческой глупостью бесы.

К огда Владимир Маяковский писал: «Я планов наших люблю громадьё», он и представить себе не мог, каким крахом закончится 70-летнее советское пленение России и иже с нею, этот бесчеловечный эксперимент на людях.

К стати будет сказано, что даже Советский Союз развалился не только по причине безмерно разгулявшегося людского тщеславия. Советская система руководства в отличие от западной базировалась не на деловых отношениях и стремлении к эффективности. Краеугольный камень тоталитарной системы – управляемость. По мнению многих аналитиков, цепная реакция развала СССР началась с кризиса управления и стратегического планирования. Брежневский застой обернулся горбачевской «катастройкой». Вот яркая иллюстрация тупиковости человеческой мудрости.

О чередная утопия себя не оправдала, поскольку вновь не учла фактора ограниченности и порочности людей вместе с Божьим правом вето на все наши решения. А ведь в том же самом произведении «Хорошо!» Маяковский обмолвился, что «мы только мошки, мы ждем кормежки». Как все запутано порой в человеческом разуме! Поэтому «надейся на Господа всем сердцем твоим, и не полагайся на разум твой» (Пр. 3:5). В этой связи фраза «Хочешь насмешить Бога – расскажи Ему о своих планах» – не лишена смысла.

П орой, увидев лишь насмешливый хвост ускользнувшей мечты, человек впадает в крайность отчаяния. Александр Деркач очень метко раскрыл это состояние:

«Б ессмысленны все планы.
Вперед загадываю я на целый век,
Но то, что будет завтра
Или даже через час со мной – не знаю.
Случай – слепой безумец с бритвою в руке –
Играет мной, и вся судьба моя –
Случайностей нелепых цепь.
Не от моих забот меняется она,
А от того, как выпадают кости…»

Т акое отчаяние лишено всякого упования на Бога, а нелогичность его фатальности в том, что весь суд вынесен на основании исключения из существующих законов. Поэтому, немного придя в себя, человек начинает напоминать себе:

«М ир полн сообразности и красоты,
И тайных связей между явлениями.
И каждому событию есть своя причина,
И у каждой причины есть свой Закон.
Если я не в состоянии его постичь,
Это еще не означает, что он не существует».

К ак же научиться выдерживать здравый баланс между планированием и готовностью к сюрпризам Бога? Во-первых, недопустимо своими творческими планами теснить исключительный суверенитет Господа. Точно так же как человек не сотворил себя, он не может сохранить себя, простить себя, актуализировать свои планы и надежды. Не случайно Слово Божье методично напоминает об этом всякому человеку.

«К то надеется на себя, тот глуп; а кто ходит в мудрости, тот будет цел» (Пр.28:26). «Человеку [принадлежат] предположения сердца, но от Господа ответ языка» (Пр.16:1). «Если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его; если Господь не охранит города, напрасно бодрствует страж» (Пс. 126:1). «Знаю, Господи, что не в воле человека путь его, что не во власти идущего давать направление стопам своим» (Иер. 10:23).

В о-вторых, меня всегда особенно привлекала апостольская духовная проницательность, стопроцентно умеющая определять, что в одном случае запланированное путешествие сорвано Богом, а в другом – кознями дьявола. Ведь только в таком случае можно безошибочно отреагировать: смириться или противостать верою. Если же у кого из нас недостает мудрости, да просит, нимало не сомневаясь: «Боже! Дай мне разум и душевный покой принять то, что я не в силах изменить, дай мне мужество изменить то, что могу и мудрость отличить одно от другого. Аминь».

П роверено на себе – молитва о душевном покое работает как универсальное средство. И работает она хотя бы потому, что настраивает молящегося правильно реагировать как на осуществляемые планы, так и на неожиданные явления человеческой жизни вплоть до трагедий. А в критической ситуации обнаруживаются порой удивительные вещи.

Например, у заклятого трудоголика может появиться масса времени, чтобы оторваться от суетной круговерти и призадуматься о сыновнем долге или других подлинных ценностях. И человек обнаруживает, что от произошедшей внезапно встряски и остановки он не потерял, а наоборот приобрел. Горячая молитва в трудную минуту – это смирение перед Господним всеведением и целеустремленное упование.

Т акую молитву следует использовать не только в реабилитационных центрах и на группах Анонимных алкоголиков, где она и так весьма популярна. Эти золотые слова неплохо бы учить наизусть людям чересчур деятельным и гиперактивным. Вялому же и меланхоличному человеку могу предложить вариант молитвенной подачи своих планов на рассмотрение Богу уже упомянутого нами А. Деркача.

«1 . Сказано: Устаешь
Не от того, что сделал,
А от того, что не сделал.
2. Я знаю:
Если хочешь добраться до звезды,
Что сияет над горизонтом,
Нужно просто запомнить направление
И каждый день
Делать в этом направлении
Хотя бы один шаг.
Хотя бы один.
Каждый день.
Один шаг – это нетрудно.
3. Господи.
Помоги мне этот шаг
Сделать сегодня».

И так, мои очередные планы разрушены. И вместо увлекательного путешествия я превратился в медбрата, который в очередной раз в перерывах между своими основными обязанностями философствует и пытается богословски осмыслить происходящее.

Т ем не менее, могу с уверенностью отметить, что сожаление о проваленных планах было без особых внутренних сложностей покрыто пониманием правильности выбора. Я благодарен Богу за ту ответственность, которую Он возложил на меня, как на мужа и отца. Думаю, именно эти благодарность и ответственность помогают мне в нужную минуту достаточно быстро сказать себе: «Когда-нибудь в следующий раз» и переключиться на форс-мажорные обстоятельства.

Т ем временем вопрос «Зачем?» остается открытым.

источник