Меню Рубрики

Да у него точно была лихорадка та лихорадка

Покупайте рассказы Рэя Брэдбери в электронном виде. Легальные копии теперь доступны в магазине Литрес. Дёшево, удобно и в любом формате.

Его уложили между свежими чистыми простынями, а рядом на столе под неяркой розовой лампой всегда стоял наготове стакан с отжатым апельсиновым соком. Стоило Чарльзу позвать, и голова папы или мамы тут же просовывалась в дверь и они проверяли, как у него дела. В комнате была прекрасная акустика: отсюда он хорошо слышал, как прокашливает каждое утро свое фарфоровое горло унитаз, как стучит по крыше дождь, как бегают по своим тайным ходам за стенкой хитрые мыши и как внизу на первом этаже поет в клетке канарейка. Если ты внимателен, болеть не скучно.

Ему, Чарльзу, было тринадцать. Стояла середина сентября, и природа уже занялась осенним пожаром. Ужас охватил его на третий день болезни.

Стала меняться его рука. Его правая рука. Он глядел на нее, а она лежала совершенно отдельно, покрываясь капельками пота и полыхая от жара. Вот она задрожала и чуть передвинулась. И тут же застыла, меняя цвет.

После обеда снова пришел доктор и простучал его тонкую грудь, ударяя в нее пальцами, как в маленький барабан. «Как вы себя чувствуете?» — спросил доктор, улыбаясь. «Знаю, знаю, можешь не говорить: простуда чувствует себя отлично, а я — хуже некуда! Ха-ха-ха!» — засмеялся он своей дежурной шутке.

Но Чарльз не смеялся: для него это ужасное затертое присловие оборачивалось реальностью. Шутка неотступно преследовала его: мысли постоянно то и дело возвращались к ней и каждый раз в бледном ужасе отшатывались. Доктор понятия не имел, как жестоко шутил! «Доктор, — прошептал Чарльз, побледнев и не поднимая головы, — что-то происходит с моей рукой. Она мне как будто не принадлежит. Сегодня утром она изменилась, стала какой-то другой, чужой. Я хочу свою руку обратно — чтобы она снова стала моей, старой. Доктор, сделайте что-нибудь!»

Широко улыбнувшись, доктор похлопал его по руке.

— У тебя прекрасная рука, сынок! Тебе в лихорадке что-то привиделось.

— Она изменилась, доктор, я говорю, изменилась! — крикнул Чарльз, жалостливо поднимая свою бледную непослушную руку. — Она изменилась!

— Мы избавим тебя от таких сновидений вот этой розовой пилюлей, — и он положил на язык Чарльзу таблетку. — Проглоти!

— И рука переменится, снова станет моей?

В доме царила тишина, когда доктор покидал его на своем автомобиле под спокойным голубым сентябрьским небом. Где-то внизу, в мире кухонной утвари, тикали часы. Чарльз лежал и смотрел на свою руку.

Она не менялась. Она оставалась чужой.

За стенкой дул ветер. На холодное стекло окна падали листья.

В четыре пополудни стала меняться другая его рука. Постепенно она превращалась в один пылающий лихорадочный сгусток нервов.

Она пульсировала и изменялась клетка за клеткой. Билась единым большим разгоряченным сердцем. Ногти на пальцах сначала посинели, потом стали красными. Рука менялась примерно с час и, когда процесс закончился, выглядела самой обыкновенной. Но она не была обыкновенной. Она больше не составляла с ним одно целое, не жила вместе с ним. Мальчик лежал, с ужасом смотрел на нее, а потом в изнеможении заснул.

В шесть вечера мать принесла ему суп. Он не дотронулся до супа.

«У меня нет рук», — объявил он, не открывая глаз.

— У тебя нормальные, хорошие руки, — сказала мать.

— Нет, — пожаловался он. — Мои руки пропали. У меня как будто обрубки. Ох, мама, мама, обними, обними меня, я боюсь!

Ей пришлось накормить его с ложечки.

— Мама, — сказал он ей, — вызови, пожалуйста, доктора!

Пусть он посмотрит меня еще раз, мне очень плохо.

— Доктор приедет позже, в восемь, — сказала она и вышла из комнаты.

В семь, когда в темных углах стала сгущаться ночь, а он сидел на кровати, он вдруг почувствовал, как всњ это началось опять — сначала с одной его ногой, потом — с другой. «Мама! Сюда! Быстро!» — крикнул он.

Но стоило маме войти, как всњ прекратилось.

После того как она ушла вниз, он больше не сопротивлялся: он лежал, а в его ногах, внутри них, что-то ритмично билось, ноги разогревались, становились горячими докрасна, комната заполнялась исходившим от них теплом. Жар наползал снизу вверх, от пальцев до лодыжек и дальше — до колен.

— Можно войти? — с порога комнаты ему улыбался доктор.

— Доктор! — закричал Чарльз. — Скорее! Сбросьте с меня одеяло!

Доктор снисходительно поднял край одеяла.

— Все в порядке. Ты жив и целехонек. Немного потеешь. Тебя лихорадит. Я же предупреждал тебя, сорванец, чтобы ты не вставал с постели, — и он ущипнул мальчика за влажную розовую щеку. — Таблетка помогла? Рука снова стала твоей?

— Нет, нет, теперь то же самое с другой моей рукой и с ногами!

— Ну тогда придется дать тебе еще три таблетки — по одной на каждую конечность, мое золотко, — посмеялся доктор.

— Они помогут? Пожалуйста, пожалуйста, доктор! Что со мной?

— Легкий случай скарлатины с простудным осложнением.

— Во мне живут бактерии, да? От которых родится еще много маленьких бактерий?

— А вы уверены, что у меня скарлатина? Вы ведь не делали анализов?

— Наверное, я способен отличить одну болезнь от другой, когда вижу ее перед собой, — холодно и властно сказал доктор, измеряя пульс.

Чарльз лежал молча, пока доктор заученными движениями собирал свой медицинский чемоданчик. Потом в тихой комнате полилась тихая неуверенная речь, глаза у мальчика зажглись, он вспоминал:

«Я читал один раз книжку. Про каменные деревья. Их древесина превратилась в камень. Эти деревья падали и гнили, в них проникали минеральные вещества, вещества стали накапливаться и превратились в деревья — только не в настоящие, а в каменные», — мальчик умолк. В теплой тишине комнаты было слышно его дыхание.

— И вот я подумал, — сказал Чарльз, сделав паузу, — бактерии растут, так ведь? На уроках биологии нам рассказывали об одноклеточных животных — об амебах и еще других. Миллионы лет назад они все собирались и собирались вместе, пока их не стало так много, что они смогли образовать первое тело. А клетки продолжали собираться, и их комки становились все больше, пока — раз! — и не появилась рыба, а потом, может, в конце концов и мы сами, так что мы — всего только комок клеток, которые решили держаться вместе, чтобы помогать друг другу. Это ведь так? — и Чарльз облизал пересохшие губы.

— К чему ты это говоришь? — доктор нагнулся к мальчику.

— Я должен сказать это, доктор, должен! — почти прокричал мальчик. — А что если представить — вы только представьте, — что если, как в стародавние времена, микробы соберутся вместе, и решат объединиться в один комок, и будут размножаться и расти, и.

Белые руки мальчика ползли по его груди к горлу.

— И захватят человека! — крикнул Чарльз.

— Да! Что если они решат стать человеком? Стать мной, моими руками, ногами? Что если болезнь может убить человека и все-таки жить в нем?

Громко закричав, доктор рванулся к нему.

В девять часов вечера отец с матерью проводили доктора до автомобиля. Отец подал ему медицинский чемоданчик. Дул прохладный ночной ветер, и разговор продлился несколько минут:

«Следите за тем, чтобы он не развязался, — сказал доктор. — Иначе он может покалечить себя».

— Доктор, он выздоровеет? — мать на мгновение прижалась к его руке.

Врач похлопал ее по плечу.

— Я ваш домашний доктор уже тридцать лет! У него легкая лихорадка. С галлюцинациями.

— Но эти синяки на горле. Он чуть не задушил себя!

— Следите, чтобы он не развязался, и утром он будет в полном порядке.

Автомашина тронулась и поехала по темной сентябрьской дороге.

В комнатке было темно. В три утра Чарльз все еще не спал. Постель в изголовье и под спиной взмокла от пота. Им полностью овладел жар. У него уже не было рук и ног, стало изменяться туловище. Он больше не метался на кровати, а только с безумной сосредоточенностью смотрел вверх, на огромное голое пространство потолка. Какое-то время он бился на постели и кричал, но постепенно устал и охрип, и мать уже который раз за ночь поднималась в его спальню с полотенцем и увлажняла ему лоб. Он лежал молча со связанными руками.

Он чувствовал, как изменяются стенки и сосуды его тела, как замещаются органы, как, подобно вспыхнувшим волнам розового спирта, загорелись его легкие. В комнате царил полумрак: ее освещали сполохи неровного света, словно горел камин.

У него уже не было тела. От тела ничего не осталось. Оно лежало под ним, заполненное пронизывающей пульсацией какого-то жгучего и усыпляющего лекарства. Голова отделилась от тела, ее словно срезало гильотиной, и теперь она лежала отдельно, светясь, на полуночной подушке, в то время как тело, лежащее тут же, все еще живое его тело, принадлежало кому-то другому. Болезнь пожрала его и, пожрав, воспроизвела себя в виде его точного горячечного подобия. Тонкие, почти невидимые волоски на руках, ногти на руках и на ногах, царапины и даже маленькая родинка на правом бедре — все было воссоздано с абсолютной точностью.

«Я мертв, — подумал он. — Меня убили, хотя я все-таки живу. Мое тело мертво, оно стало болезнью, и никто об этом не узнает. Я буду ходить среди людей, но это буду не я, это будет что-то другое, что-то насквозь дурное и злое, такое большое и такое злое, что трудно поверить, вообразить. Это что-то будет покупать себе ботинки, пить воду и даже, может, когда-нибудь женится и совершит больше всего зла на свете».

А тепло тем временем ползло вверх по шее и разливалось по щекам, как горячее вино, губы горели, веки вспыхнули и занялись огнем, как сухие листья. Из ноздрей в такт дыханию вырывалось холодное голубое свечение — тихо и беззвучно.

Ну вот и все, подумал он. Сейчас оно захватит мою голову и мозг, войдет в каждый глаз, в каждый зуб, во все зарубки памяти, в каждый волосок, в каждую морщинку ушей, и от меня не останется ровным счетом ничего.

Он чувствовал, как мозг заливает кипящая ртуть, как его левый глаз, сжавшись, едва не выскочил из глазницы, а потом, изменившись, нырнул в глазницу, как проворная улитка в свою раковину. Левый глаз ослеп. Он больше не принадлежал ему. Он стал вражеской территорией. Исчез язык, его словно отрезало. Онемела и пропала левая щека. Ничего не слышало левое ухо. Теперь оно принадлежало кому-то другому, существу, рождавшемуся в этот момент на свет, неорганическому, минеральному существу, заменявшему сейчас собою сгнившее бревно, болезни, вытеснявшей здоровые живые клетки.

Он попытался закричать, и у него хватило сил вскрикнуть громко, резко и пронзительно как раз в тот миг, когда под напором врага обрушился его мозг, пропали правые глаз и ухо, и он оглох и ослеп, превратившись в нечто ужасное, объятое огнем, болью, паникой и смертью.

Крик оборвался прежде, чем поспешившая на помощь мать перешагнула порог его комнаты.

Утро в тот день выдалось хорошее и ясное, со свежим ветерком, поторопившим доктора на дорожке, ведущей к дому. Наверху, в окне, он заметил полностью одетого мальчика. Мальчик не помахал рукой в ответ, когда доктор приветственно махнул ему, одновременно восклицая: «Я не верю своим глазам! Уже на ногах? Боже мой!»

Он едва не взбежал вверх по лестнице. Задыхаясь, врач вошел в спальню.

— Почему не в постели? — грозно спросил он. Он простучал узкую мальчишескую грудь, измерил пульс и температуру.

— Невероятно! Абсолютно здоров! Ей-богу, он совсем выздоровел!

— Я больше никогда не буду болеть, — заявил мальчик серьезным тоном, стоя у окна и глядя в него. — Никогда в жизни.

— Надеюсь, что нет. В самом деле, ты прекрасно выглядишь, Чарльз!

— Я могу пойти в школу уже сегодня?

— Успеешь и завтра. Тебе так хочется в школу?

— Да! Школа мне нравится. И все ребята в школе. Я буду играть с ними, и бороться, и плеваться на них, и дергать девочек за косички, и пожимать учителю руку, и вытирать руки о пальто в раздевалке, а потом, когда вырасту, буду путешествовать по всему свету, и пожимать руки всем людям, и еще я женюсь, и заведу много детей, и буду ходить в библиотеки и листать в них много-много книг, и буду делать все, все! — говорил мальчик, глядя куда-то в сентябрьское небо. — Кстати, как вы меня называли?

— Как называл? — удивился доктор. — Чарльз, как же иначе?

— Что ж, имя не хуже любого другого, — пожал мальчик плечами.

— Я рад, что тебе хочется в школу, — сказал доктор.

— Жду ее не дождусь, — улыбнулся мальчик. — Спасибо вам за помощь, доктор! Пожмем друг другу руки!

Они торжественно пожали друг другу руки. Через открытое окно в комнату ворвался свежий ветер. Рукопожатие длилось почти минуту, мальчик вежливо улыбался старику и благодарил его.

Потом, громко хохоча и бегом обогнав доктора на лестнице, мальчик проводил его до автомобиля. Мать с отцом тоже спустились пожелать ему на прощание счастливого пути.

— Здоров, словно и не болел! — сказал доктор. — Невероятно!

— И набрался сил, — сказал отец. — Он сам развязался ночью. Правда, Чарльз?

— О чем ты говоришь? — спросил мальчик.

— О том, что ты развязался самостоятельно. Как только тебе это удалось?

— А. это, — протянул мальчик. — Но это было давным-давно.

Взрослые засмеялись, и, пока они смеялись, мальчик молча провел ногой по дорожке, едва коснувшись, погладив голой ступней несколько суетившихся на ней муравьев. Незаметно от занятых беседой родителей и старика, блестящими от возбуждения глазами он наблюдал, как муравьи нерешительно остановились, задрожали и застыли на месте. Он знал, что они стали холодными.

Махнув на прощание рукой, доктор уехал.

Мальчик пошел впереди родителей. На ходу он посматривал в направлении города и в такт шагам напевал «Школьные дни».

— Как хорошо, что он выздоровел, — сказал отец.

— Слышишь, что он поет? Ему так хочется обратно в школу!

Ни слова не говоря, мальчик повернулся к ним. И крепко обнял каждого из родителей. Поцеловал их обоих несколько раз.

Так и не проронив ни одного слова, он быстро взлетел по ступенькам в дом.

В гостиной, не дожидаясь прихода остальных, он быстро открыл птичью клетку, просунул внутрь руку и погладил желтую канарейку всего один раз.

Потом закрыл дверцу клетки, отступил на шаг и стал ждать.

источник

445 а. стол б. [др] угловой стол

448 а. Вообще вся комната 6,. Все [сельские] дер(евенские) кабаки

448 а. редко б. не редко в. почти никогда не

нах119 какие-нибудь [кр] ярко раскрашенные лубочные картины 42\ без которых [обходит] редкая обходится изба.

Когда я вошел в П к — в нём действительно находилось 121 довольно многочисленное общество. — За стойкой как водится стоял122 Николай Иваныч123 а за ним [вид] в угле [межд] возле окна виднелась его жена 124. — Посередине комнаты стоял Яшка Турок* худой и стройный человек лет 23-х [с белокурыми волосами остриженными в кругом] — одетый в долгополый [голубой] ситцевый 125 кафтан голубого цвета. — Он смотрел удалым фабричным человеком126 и казалось не мог похвастаться отличным здоровьем. — Его впалые щеки, большие серые глаза на выкате127 покатый128 лоб с закинутыми назад, белокурыми129 кудрями большие подвижные130 губы, тонкий131 нос с тонкими и беспокойными 132 ноздрями — всё его лицо изобличало человека впечатлительного и страстного, [хотя не веселого]. Он был в большом волненье 133; руки его дрожали как в лихорадке — да у него и точно была лихорадка — та лихорадка134 которая так знакома всем людям говорящим или поющим перед собраньем. [Его соперник, рядчик из Жиздры] Подле него стоял мужчина лет 40 13\ смуглый 13в, широкоскулый 137 9 с низким лбом138 и чорными курчавыми139 волосами. — Выражение его лица140, особенно его крупных141 бледных губ можно было бы назвать почти свирепым, еслиб оно не было так спокойно-задумчиво. — Он почти не шевелился и только медленно поглядывал кругом кдк бык из-под ярма. Одет он был в какой-то поношенный сюртук с медными гладкими пуговицами; старый чорный шелковый платок [не

119 а. на стенах б. на их бревенчатых стенах

120 а. какие-нибудь ярко раскрашенные лубочные картины б. каких-нибудь ярко раскрашенных лубочных картин

121 а. действительно находилось б. уже собралось

122 а. стоял б. почти во всю ширину отверстия (СТОЯЛ

123 Вписано: а. в пестрой ситцевой рубахе и наливал дв стакана вина вошедшим приятелям, Моргачу и Обалдую, б. в пестрой ситцевой рубахе и с [улыбкой на губах] ленивой усмешкой на пухлых щеках, своей полной и белой рукой наливал два стакана вина вошедшим приятелям, Моргачу и Обалдую.

124 а. жена б. востроглазая жена [повязанная ярким жолтым платком].

125 а. ситцевый б. нанковый

127 а. серые глаза на выкате б. беспокойные [голубые] серые глаза

128 а. покатый б. белый покатый

129 а. белокурыми б. светло-русыми

130 а. большие подвижные б. крупные но красивые

131 а. тонкий б. дли(нный) в. прямой

132 а. и беспокойными б. Подвижными

133 Вписано: [он] мигал глазами, неровно дышал

134 а. лихорадка б. тревожная [быстрая] [глубокая] внезапная лихорадка

135 Вписано: [ ] широкоплечий

136 а. смуглый б. с свинцовым отливом

137 Вписано: [дурно выбритый]

133 Вписано: узкими татарскими глазами, коротким и плоским носом, четверо- угольным подбородком

140 а. лица б. татарских узких глаз е. смуглого с свинц(овым) отливом лиц

брежно] окутывал его огромную шею. — Звали его Диким бариномi42. [Из двух] Прямо против него на лавке 143 сидел соперник Яшки, рядчик из Жиздры; это был невысокого роста широкоплечий144 мужчина лет 30, рябой и курчавый, с вздернутым 145 носом, [и весел] живыми 146 глазками и жидкой бородкой. — Он беспечно147 поглядывал кругом и постукивал ногами148, [и] обутыми в щегольские сапоги с оторочкой. — [Он был вообще о] На нем был новый тонкий армяк из серого сукна с плисовым воротником [и] от которого резко отделялась |ала ] край алой рубахи, плотно застегнутой вокруг горла. — В проти- вуположном углу сидел за столом какой-то мужичок в [сером] желтоватом изношенном армяке 149. — [Я не успел] [Свет] [Жидко] Солнечный свет, струившийся150 [жидкой] жидким потоком151 сквозь темные и запыленные152 стёкла453 [осве] [оза] казалось154, не мог победить обычной темноты комнаты: и потому155 все предметы были освещены скупо [и], словно пятнами. [Так что] За то в ней [бы] [не] было [жарко] почти прохладно — и 156 словно бремя [спадало с плеч] сваливалось 157 с плеч, как только я переступил порог…

Читайте также:  Где в питере сделать прививку от желтой лихорадки
[Мой приход] — я это мог заметить — сначала несколько беспокоил 158 [присутствие] гостей Николая Иваныча — но заметив 159 что он поклонился мне, как знакомому человеку они тотчас успокоились и перестали обращать 160 на меня вниманье Я спросил себе пива и сел в уголок возле мужичка в изорванной свитеiel. — Обалдуй первый нарушил молчанье182 выпив стакан163 [крякнул] и сопровождая своё восклицание тем странным размахиваньями рук, без которых он по-видимому 164 не произносил ни одного слова — чего еще ждать? — Начинать! 185 так начинать. — А? Яшка 166?

142 а. барином б. сударем в. человеком

543 а. на лавке б. в углу, под образами в. на лавке, под образами

444 а. широкоплечий б. плотный

и5 а. вздернутым б. тупым и вздернутым

146 а. живыми б. живыми [гор] карими

148 а. и постукивал ногами б. подсунув под себя руки и беспечно болтал и постукивал [свешенными с лавки] ногами

150 а. струившийся б. струился

151 а. потоком б. [ст] в. желтоватым потоком

152 а. темные и запыленные б. темноватые и запыленные в. запыленные

354 а. казалось б. и казалось

458 Вписано: чувство духоты и зноя

157 а. сваливалось б. свалилось у меня

480 а. перестали обращать б. уже более обращали

182 а. Обалдуй первый нарушил молчанье б. Ну чтож! возопил вдруг Обалдуй

183 а. стакан б. духом свой стакан е. духом стакан вина

484 е. по-видимому б. ] хладнокровно и с самоуверенностью а68, промолвил рядчик. — Я готов.

Ну подходи, произнес [заи] Яков,в9.

Ну начинайте, ребятки, начинайте, пропищал Моргач. Но несмотря на [то, что все170 присутствовавшие изъявили желанье начинать] единодушно изъявленное желанье, никто не «начинал» — [до] рядчик даже не? приподнялся с лавки. все словно ждали чего-то…

«Начинай!» угрюмо и резко проговорил Дикий Б Б — который всё продолжал стоять неподвижно посередине комнаты [не шевеля] рас- тавив174 ноги 175 и засунув могучие руки в карманы шаровар.

источник

– Иди, иди же! – залепетал он, с усилием поднимая густые брови, – иди, Моргач, иди! Экой ты, братец, ползешь, право слово. Это нехорошо, братец. Тут ждут тебя, а ты вот ползешь… Иди.

– Ну, иду, иду, – раздался дребезжащий голос, и из-за избы направо показался человек низенький, толстый и хромой. На нем была довольно опрятная суконная чуйка, вдетая на один рукав; высокая остроконечная шапка, прямо надвинутая на брови, придавала его круглому, пухлому лицу выражение лукавое и насмешливое. Его маленькие желтые глазки так и бегали, с тонких губ не сходила сдержанная напряженная улыбка, а нос, острый и длинный, нахально выдвигался вперед, как руль. – Иду, любезный, – продолжал он, ковыляя в направлении питейного заведения, – зачем ты меня зовешь. Кто меня ждет?

– Зачем я тебя зову? – сказал с укоризной человек во фризовой шинели. – Экой ты, Моргач, чудной, братец: тебя зовут в кабак, а ты еще спрашиваешь: зачем? А ждут тебя всё люди добрые: Турок-Яшка, да Дикий-Барин, да рядчик с Жиздры. Яшка-то с рядчиком об заклад побились: осьмуху пива поставили – кто кого одолеет, лучше споет, то есть… понимаешь?

– Яшка петь будет? – с живостью проговорил человек, прозванный Моргачом. – И ты не врешь, Обалдуй?

– Я не вру, – с достоинством отвечал Обалдуй, – а ты брешешь. Стало быть, будет петь, коли об заклад побился, божья коровка ты этакая, плут ты этакой, Моргач!

– Ну, пойдем, простота, – возразил Моргач.

– Ну, поцелуй же меня по крайней мере, душа ты моя, – залепетал Обалдуй, широко раскрыв объятия.

– Вишь, Езоп изнеженный – презрительно ответил Моргач, отталкивая его локтем, и оба, нагнувшись, вошли в низенькую дверь.

Слышанный мною разговор сильно возбудил мое любопытство. Уже не раз доходили до меня слухи об Яшке-Турке, как о лучшем певце в околотке, и вдруг мне представился случай услышать его в состязании с другим мастером. Я удвоил шаги и вошел в заведение.

Вероятно, не многие из моих читателей имели случай заглядывать в деревенские кабаки; но наш брат, охотник, куда не заходит. Устройство их чрезвычайно просто. Они состоят обыкновенно из темных сеней и белой избы, разделенной надвое перегородкой, за которую никто из посетителей не имеет права заходить. В этой перегородке, над широким дубовым столом, проделано большое продольное отверстие. На этом столе, или стойке, продается вино. Запечатанные штофы разной величины рядком стоят на полках, прямо против отверстия. В передней части избы, предоставленной посетителям, находятся лавки, две-три пустые бочки, угловой стол. Деревенские кабаки большей частью довольно темны, и почти никогда не увидите вы на их бревенчатых стенах каких-нибудь ярко раскрашенных лубочных картин, без которых редкая изба обходится.

Когда я вошел в Притынный кабачок, в нем уже собралось довольно многочисленное общество.

За стойкой, как водится, почти во всю ширину отверстия, стоял Николай Иваныч, в пестрой ситцевой рубахе, и, с ленивой усмешкой на пухлых щеках, наливал своей полной и белой рукой два стакана вина пошедшим приятелям, Моргачу и Обалдую; а за ним в углу, возле окна, виднелась его востроглазая жена. Посередине комнаты стоял Яшка-Турок, худой и стройный человек лет двадцати трех, одетый в долгополый нанковый кафтан голубого цвета. Он смотрел удалым фабричным малым и, казалось, не мог похвастаться отличным здоровьем. Его впалые щеки, большие, беспокойные серые глаза, прямой нос с тонкими, подвижными ноздрями, белый покатый лоб с закинутыми назад светло-русыми кудрями, крупные, но красивые, выразительные губы – всё его лицо изобличало человека впечатлительного и страстного. Он был в большом волненье: мигал глазами, неровно дышал, руки его дрожали, как в лихорадке, – да у него и точно была лихорадка, та тревожная, внезапная лихорадка, которая так знакома всем людям, говорящим или поющим перед собранием. Подле него стоял мужчина лет сорока, широкоплечий, широкоскулый, с низким лбом, узкими татарскими глазами, короткм и плоским носом, четвероугольным подбородком и черными, блестящими волосами, жесткими, как щетина. Выражение его смуглого с свинцовым отливом лица, особенно его бледных губ, можно было бы назвать почти свирепым, если б оно не было так спокойно-задумчиво. Он почти не шевелился и только медленно поглядывал кругом, как бык из-под ярма. Одет он был в какой-то поношенный сюртук с медными гладкими пуговицами; старый черный шелковый платок окутывал его огромную шею. Звали его Диким-Барином. Прямо против него, на лавке под образами, сидел соперник Яшки – рядчик из Жиздры: это был невысокого роста плотный мужчина лет тридцати, рябой и курчавый, с тупым вздернутым носом, живыми карими глазами и жидкой бородкой. Он бойко поглядывал кругом, подсунув под себя руки, беспечно болтал и постукивал ногами, обутыми в щегольские сапоги с оторочкой. На нем был новый тонкий армяк из серого сукна с плисовым воротником, от которого резко отделялся край алой рубахи, плотно застегнутой вокруг горла. В противоположном углу, направо от двери, сидел за столом какой-то мужичок в узкой изношенной свите, с огромной дырой на плече. Солнечный свет струился жидким желтоватым потоком сквозь запыленные стекла двух небольших окошек и, казалось, не мог победить обычной темноты комнаты: все предметы были освещены скупо, словно пятнами. Зато в ней было почти прохладно, и чувство духоты и зноя, словно бремя, свалилось у меня с плеч, как только я переступил порог.

Мой приход – это я мог заметить – сначала несколько смутил гостей Николая Иваныча; но, увидев, что он поклонился мне, как знакомому человеку, они успокоились и уже более не обращали на меня внимания. Я спросил себе пива и сел в уголок, воле мужичка в изорванной свите.

– Ну, что ж! – возопил вдруг Обалдуй, выпив духом стакан вина и сопровождая свое восклицание теми странными размахиваниями рук, без которых он, по-видимому, не произносил ни одного слова. – Чего еще ждать? Начинать так начинать. А? Яша.

– Начинать, начинать, – одобрительно подхватил Николай Иваныч.

– Начнем, пожалуй, – хладнокровно и с самоуверенной улыбкой промолвил рядчик, – я готов.

– И я готов, – с волнением произнес Яков.

– Ну, начинайте, ребятки, начинайте, – пропищал Моргач.

Но, несмотря на единодушно изъявленное желание, никто не начинал; рядчик даже не приподнялся с лавки, – все словно ждали чего-то.

– Начинай! – угрюмо и резко проговорил Дикий-Барин.

Яков вздрогнул. Рядчик встал, осунул кушак и откашлялся.

– А кому начинать? – спросил он слегка изменившимся голосом у Дикого-Барина, который всё продолжал стоять неподвижно посередине комнаты, широко расставив толстые ноги и почти по локоть засунув могучие руки в карманы шаровар.

источник

Не спешите принимать жаропонижающие лекарства!

Лихорадка – это ректальная температура 38°С или выше.

Ваш ребенок просыпается с покрасневшими щеками, его кожа излучает тепло. Вы измеряете его температуру с помощью цифрового ректального термометра, и он показывает 37,9°С. Пришло время взять лекарство или вызвать врача? Возможно, нет. Технически, это даже не квалифицируется как лихорадка: ректальная температура менее 38 градусов считается нормальной даже у самых маленьких детей.

Температура у детей, как и у взрослых, может незначительно подниматься по разным причинам, от физических нагрузок до теплой ванны и до небольшого переутомления. Даже время суток может оказать влияние: температура тела повышается ближе к вечеру и понижается рано утром. Поэтому, если ректальный термометр не показывает 38 градусов или выше, вы можете считать, что у вашего малыша нет температуры.

Примечание: тепловой удар иногда путают с лихорадкой. Это состояние возникает, когда температура тела поднимается до опасного уровня (например, от переодевания ребенка в жаркую и влажную погоду). Когда жарко, оденьте своего ребенка в легкую, свободную одежду и никогда не оставляйте его в закрытой машине, даже на минуту.

Ректальные температуры являются наиболее точными

Вы можете не использовать цифровой ректальный термометр для измерения температуры вашего ребенка, но это лучший способ получить точные показания температуры у ребенка младше 3 лет. (Никогда не используйте стеклянный термометр. Если стекло повреждено, токсичная ртуть внутри может повредить вашему ребенку.)

«Только ректальный термометр дает истинную внутреннюю температуру, – говорит Тайес Гейнс, врач отделения неотложной помощи в Нью-Джерси. «Показания подмышками, лобные термометры и даже ушные термометры не так точны».

Эти другие типы термометров могут показывать слишком низкое или слишком высокое значение, поэтому использование цифрового ректального термометра может вызвать у вас жар или вызвать дополнительный стресс и привести к ненужным визитам в отделение неотложной помощи.

Бактериальная или вирусная лихорадка? Разница имеет значение

Вирусная лихорадка возникает, когда организм вашего ребенка борется с болезнью, вызванной вирусом, будь то кишечная инфекция, грипп или простуда, объясняет Кэрри Браун, педиатр из детской больницы Арканзаса в Литтл-Роке, штат Арканзас. Вирусная лихорадка, как правило, проходит в течение трех дней. Антибиотики не нужны, потому что они не влияют на вирусы.

С другой стороны, бактериальные лихорадки вызваны бактериальной инфекцией, такой как ушная инфекция (которая может быть бактериальной или вирусной), инфекцией мочевыводящих путей, бактериальным менингитом или бактериальной пневмонией. Бактериальные инфекции встречаются реже, чем вирусы, и вызывают больше беспокойства, потому что при отсутствии лечения могут привести к серьезному заболеванию. Антибиотики обычно необходимы для лечения бактериальных заболеваний.

Убедитесь, что ваш ребенок получает необходимую медицинскую помощь, немедленно позвонив своему врачу, если:

  • Ваш ребенок младше 3 месяцев и имеет ректальную температуру 38 градусов или выше.
  • Ваш ребенок младше 2 лет, и его температура длится более 24 часов.
  • Вашему ребенку 2 года или больше, и его температура длится более трех дней.
  • Температура вашего ребенка постоянно поднимается выше 38 градусов, независимо от его возраста.

Согласно данным Американской академии педиатрии (AAP), у детей младше 3 месяцев ректальная температура 38 градусов и выше должна быть доведена до сведения врача как можно скорее. Немедленно позвоните своему врачу, чтобы сообщить, что ваш ребенок младше 3 месяцев и у него температура. Если вы не можете связаться с врачом, немедленно обратитесь в поликлинику или отделение неотложной помощи, даже если на часах полночь. Не давайте ребенку никаких лекарств для снижения температуры, если только врач не посоветует это – вы не хотите маскировать какие-либо симптомы до обследования вашего ребенка.

Есть две причины срочности. Во-первых, объясняет Браун, у маленьких детей защитный слой клеток между кровотоком и центральной нервной системой очень тонкий. Это означает, что при бактериальных инфекциях бактерии могут «переходить» и быстро причинять вред.

Кроме того, как объясняет врач отделения неотложной помощи Гейнс, «у маленьких детей нет признаков тяжелой инфекции, как у взрослых». У маленького ребенка может развиться полноценная инфекция крови (сепсис) и не проявляться типичные симптомы.

Если температура вирусная, нет необходимости беспокоиться о сепсисе. Но проблема в том, что невозможно провести различие между бактериальной лихорадкой и вирусной лихорадкой только с помощью физического обследования. Вот почему ребенку с лихорадкой могут потребоваться анализы крови, мочи, рентген, чтобы определить, есть ли бактериальная инфекция. (Точные тесты зависят от возраста и симптомов вашего ребенка).

Младенцу с лихорадкой может также понадобиться пункция из позвоночника для проверки на менингит, редкую, но серьезную инфекцию, которая вызывает воспаление защитных оболочек головного и спинного мозга.

Лечим симптомы, а не лихорадку

Многие родители считают, что чем выше температура, тем больнее ребенок, но это не всегда так. Ребенок с температурой 38,5 может казаться совершенно комфортным, с удовольствием играя на коврике, в то время как ребенок с температурой 37,5 может быть суетливым, уставшим, и его нужно постоянно держать.

Означает ли это, что если вашему лихорадящему ребенку комфортно, ему не нужно жаропонижающее? Вот так. По словам педиатра и пресс-секретаря AAP Дженис Салливан, «лечить дискомфорт, а не лихорадку».

Имейте в виду, что лихорадка на самом деле помогает организму бороться с инфекцией. Лихорадка делает организм менее восприимчивым к микробам и запускает иммунную защиту организма, такую как белые кровяные клетки, которые борются с вторгающимися вирусами и бактериями.

Обратите внимание на симптомы и поведение вашего ребенка, чтобы определить, насколько он болен, и попросите у своего врача совета по лечению на основании этих признаков. «Гораздо важнее смотреть на симптомы», – говорит Гейнс. «Вялость и усталость, например, являются лучшими показателями болезни, чем температура».

Лихорадка – это здоровый ответ

Несмотря на то, что вы, возможно, слышали, лихорадка не повредит мозг вашего ребенка.

«Сама по себе лихорадка не приносит никакого вреда», – говорит Гейнс. Даже фебрильные судороги, возникающие у некоторых детей в ответ на внезапный скачок температуры тела, почти всегда безвредны. (В редких случаях дети могут вдыхать слюну или рвоту во время припадка и развивать аспирационную пневмонию, или они могут пораниться, падая или ударяясь о твердые поверхности). Подавители лихорадки могут помочь снизить температуру, но они не предотвращают фебрильные судороги.

Используйте лекарства разумно

Такие лекарства, как ибупрофен (для детей в возрасте не менее 6 месяцев) и ацетаминофен, временно снимают жар и могут помочь снять дискомфорт. Но прежде чем использовать их, попробуйте понизить температуру вашего ребенка с помощью воды. Используйте слегка теплую воду, чтобы обтереть кожу ребенка, особенно лоб и подмышки. Это домашнее средство может быть удивительно эффективным.

Еще один способ помочь вашему ребенку чувствовать себя лучше – сохранить его гидратированным, поэтому предложите много грудного молока или смеси.

Если вашему ребенку все еще некомфортно, то хорошим лекарством может стать жаропонижающее.

Не давайте лекарство ребенку младше 3 месяцев без разрешения врача и следуйте этим важным рекомендациям по безопасности всякий раз, когда вы даете ребенку жаропонижающее средство:

  • Если вашему ребенку меньше 2 лет, проконсультируйтесь с педиатром или фармацевтом о правильной дозе.
  • Если вашему ребенку от 3 до 6 месяцев, вы можете давать ему ацетаминофен, но не ибупрофен.
  • Начиная с возраста 6 месяцев, большинству детей можно ацетаминофен или ибупрофен.
  • Дозировка определяется в зависимости от веса вашего ребенка, а не возраста.
  • Не давайте ребенку аспирин, потому что он связан с синдромом Рей, редким, но серьезным (а иногда и смертельным) состоянием.
  • И если ваш ребенок спит мирно, нет необходимости будить его для приема лекарства от лихорадки, согласно AAP. Вместо этого дайте ему поспать – и немного отдохните сами.

источник

Когда боги сотворили землю и первых людей, Белбог наделил их множеством добродетелей, чтобы род человеческий плодился, размножался и славословил своих создателей. В ответ злокозненный Чернобог создал из грязи, болотной жижи и колючек репейника целую дюжину лихорадок. Кинулись они на людей, начали мучить, нести, знобить, с белого света сживать. И взмолились несчастные мученики богам:
— За что, отцы небесные, так жестоко наказуете, за какие немыслимые грехи?
Дошли эти мольбы до самого Сварога, рассердился он не на шутку — да и повелел Перуну запереть лихорадок в ад и испепелять их молниями. Но жалко стало громовнику тратить стрелы на худосочных лихорадок и потому водворил он злодеек в Пекло, а жизнь людей снова пошла в довольстве и веселии.
Тем временем в Пекле лихорадки замучили всех грешников, а потом и на служителей Нияна-Пекленца перекинулись. Да и ему самому досталось. И так всех допекли, что пришлось пекленцам (так звали этих адовых служак) жаловаться самому Чернобогу.
Тот выждал, когда Перун в начале зимы уснет до весны — и открыл лихорадкам врата Пекла, чтоб на землю опять летели.
С той поры и повелось: летом Перун загоняет лихорадок в глубины огненные, а с началом зимы Чернобог насылает их вновь на род людской.

— Няня, что-то все не сладко!
Дай-ка сахар мне да ром!
Все как будто лихорадка,
Точно холоден наш дом.

— Ах, родимый, Бог с тобою:
Подойти нельзя к печам!
При себе всегда закрою,
Топим жарко — знаешь сам.

— Ты бы шторку опустила.
Дай-ка книгу. Не хочу.
Ты намедни говорила,
Лихорадка. я шучу.

Читайте также:  Чем сбить лихорадку у ребенка

— Что за шутки спозаранок!
Уж поверь моим словам:
Сестры, девять лихоманок,
Часто ходят по ночам.

Вишь, нелегкая их носит
Сонных в губы целовать!
Всякой болести напросит
И пойдет тебя трепать.

— Верю, няня. Нет ли шубы?
Хоть всего не помню сна,
Целовала крепко в губы —
Лихорадка ли она?

Слово «лихорадки» происходит от слов «лихо радеть», то есть действовать в чей-нибудь вред, заботиться о ком-нибудь, со злобным намерением, с лихостью; другие общеупотребительные названия: лиходейка, лихоманка («манья» — привидение, «манить» — лгать, обманывать). Согласно мифам уже христианских времен, лихорадок — девять или двенадцать крылатых сестер, дочерей царя Ирода и царицы Жупелы; они обитают в мрачных подземельях ада и представляются злыми и безобразными девами, чахлыми, заморенными, чувствующими всегдашний голод, иногда даже слепыми и безрукими. Одна из них — старшая — повелевает своими сестрами и посылает их на землю мучить людской род: «Тело жечь и знобить, белы кости крушить». 2/15 января Мороз или Зима выгоняет их, вместе с нечистою силою, из ада, и лихорадки ищут себе пристанища по теплым избам и нападают на «виноватых». На заре этого дня предусмотрительные старушки омывают наговоренною водою притолоку у дверей, дабы заградить вход в избу незваным гостьям, предотвратить простуды и ознобы, которые так обыкновенны в холодную пору зимы. Напротив, о весенних болезнях думают, что они запираются на зиму в снежные горы (ад) и сидят там до начала оттепелей; когда же солнце сгонит снег и отогреет землю, они, вслед за вешними испарениями, разбегаются по белому свету — тощие, заморенные — и с жадностью бросаются на неосторожных. Уже с конца февраля, по замечанию поселян, опасно предаваться сну с раннего вечера: можно наспать лихорадку. Подобно Смерти и владыке демонов (Сатане), лихорадки сидят в подземных вертепах, заключенные в цепи, и вылетают мучить народ только тогда, когда будут сняты с них эти железные оковы.
Старшая и злейшая из сестер-лихорадок прикована к железному стулу двенадцатью цепями и в правой руке держит косу, как сама Смерть; если она сорвется с цепей и овладеет человеком, то он непременно умрет.
Сбрасывая с себя оковы, лихорадки прилетают на землю, вселяются в людей, начинают их трясти, расслаблять их суставы и ломать кости.
Измучив одного, лихорадка переходит в другого; при полете своем она целует избранные жертвы, и от прикосновения ее уст человек немедленно заболевает; кому обмечет болезнь губы, о том говорят: «Его поцеловала лихоманка».
Лихорадки в своих названиях описывают те муки, которыми каждая из них терзает больного. Вот эти названия:
1) Трясея (Трясавица) — от глагола «трясти».
2) Огнея, или Огненная: «Коего человека поймаю (говорит она о себе), тот разгорится, аки пламень в печи», — то есть она производит внутренний жар.
3) Ледея, или Озноба (Знобея, Знобуха): словно лед, знобит род человеческий, и кого она мучит, тот не может и в печи согреться.
4) Гнетея — она ложится у человека на ребра, гнетет его утробу, лишает аппетита и производит рвоту.
5) Грудица — ложится на груди, у сердца, и причиняет хрипоту и харканье.
6) Глухея — налегает на голову, ломит ее и закладывает уши, отчего больной глохнет.
7) Ломея, или Костоломка: «Аки сильная буря древо ломит, такоже и она ломает кости и спину».
8) Пухнея — пускает по всему телу отек (опухоль).
9) Желтея — эта желтит человека, «аки цвет в поле».
10) Коркуша, или Корчея — ручные и ножные жилы сводит, то есть корчит.
11) Глядея — не дает спать больному (не позволяет ему сомкнуть очи, откуда объясняется и данное ей имя); вместе с нею приступают к человеку бесы и сводят его с ума.
12) Невея (мертвящая) — всем лихорадкам сестра старейшая, она всех проклятее, и если вселится в человека — он уже не избегнет смерти.
Чтобы избавиться от сестер-лихоманок, использовали самые разнообразные средства. Например, очень действенным считалось передать лихорадку кому-то другому с какой-нибудь вещью. Например, остатки пищи и питья больного отдавали собакам, чтобы болезнь ушла от него. Некоторые, придя от недужного, сами прикидывались больными лихорадкой, чтобы злобные сестры, увидев, что делать им тут нечего, пошли дальше.
Больных накрывали медвежьей шкурой, потому что всякая нечисть боится медведя. Полезно было вообще провести медведя трижды над лежащим на земле больным, а тому следовало приговаривать: «Батюшка, брат мой старшой! Выгонь проклятую из головы, из ног, из рук, из могучей груди, из добра живота, из спины и ребер и из черной печени».
Неожиданно стреляли над ухом у захворавшего человека, чтобы напугать болезнь; надевали на его шею хомут, который вообще часто употреблялся как в исцелении болезней, так и в наведении порчи и т.п.
Полезно было сжечь лихорадку. Для этого надо было взять освященную вербу, сделать на ней столько зарубок, сколько было также приступов у человека, и спалить эту ветку, произнося положенный к случаю заговор. Потом пепел больному следовало съесть. Когда у больного начинался приступ, следовало выйти на крыльцо и крикнуть: «Приходи вчера!» Лихорадка запутается и отстанет от страдальца, а потом, глядишь, и вовсе не станет приходить.

Е.А. Грушко, Ю.М. Медведев
«Русские легенды и предания»

источник

Татьяна Ильинична потупилась, улыбнулась и покраснела.
— Ну, так и есть, — продолжал Овсяников. — Ох ты, баловница! Ну, вели ему войти, — уж так и быть, ради дорогого гостя, прощу глупца. Ну, вели, вели.
Татьяна Ильинична подошла к двери и крикнула: «Митя!»
Митя, малый лет двадцати восьми, высокий, стройный и кудрявый, вошел в комнату и, увидев меня, остановился у порога. Одежда на нем была немецкая, но одни неестественной величины буфы на плечах служили явным доказательством тому, что кроил ее не только русский — российский портной.
— Ну, подойди, подойди, — заговорил старик, — чего стыдишься? Благодари тетку: прощен. Вот, батюшка, рекомендую, — продолжал он, показывая на Митю, — и родной племянник, а не слажу никак. Пришли последние времена! (Мы друг другу поклонились.) Ну, говори, что ты там такое напутал? За что на тебя жалуются, сказывай.
Мите, видимо, не хотелось объясняться и оправдываться при мне.
— После, дядюшка, — пробормотал он.
— Нет, не после, а теперь, — продолжал старик. — Тебе, я знаю, при господине помещике совестно: тем лучше — казнись. Изволь, изволь-ка говорить. Мы послушаем.
— Мне нечего стыдиться, — с живостью начал Митя и тряхнул головой. — Извольте сами, дядюшка, рассудить. Приходят ко мне решетиловские однодворцы и говорят: «Заступись, брат», — «Что такое?» — «А вот что: магазины хлебные у нас в исправности, то есть лучше быть не может; вдруг приезжает к нам чиновник: приказано-де осмотреть магазины. Осмотрел и говорит: «В беспорядке ваши магазины, упущенья важные, начальству обязан донести». — «Да в чем упущенья?» — «А уж про это я знаю», — говорит. Мы было собрались и решили: чиновника как следует отблагодарить, — да старик Прохорыч помешал; говорит: этак их только разлакомишь. Что, в самом деле? Или уж нет нам расправы никакой. Мы старика-то и послушались, а чиновник-то осерчал и жалобу подал, донесение написал. Вот теперь и требуют нас к ответу». — «Да точно ли у вас магазины в исправности?» — спрашиваю я. «Видит Бог, в исправности, и законное количество хлеба имеется. » — Ну, говорю, так вам робеть нечего», — и написал им бумагу. И еще неизвестно, в чью пользу дело решится. А что вам на меня по этому случаю нажаловались, — дело понятное: всякому своя рубашка к телу ближе.
— Всякому, да, видно, не тебе, — сказал старик вполголоса. — А что у тебя там за каверзы с шутоломовскими крестьянами?
— А вы почему знаете?
— Стало быть, знаю.
— И тут я прав, — опять-таки извольте рассудить. У шутоломовских крестьян сосед Беспандин четыре десятины земли запахал. Моя, говорит, земля. Шутоломовцы-то на оброке, помещик их за границу уехал — кому за них заступиться, сами посудите? А земля их бесспорная, крепостная, испокон веку. Вот и пришли ко мне, говорят: напиши просьбу. Я и написал. А Беспандин узнал и грозиться начал: «Я, говорит, этому Митьке задние лопатки из вертлюгов повыдергаю, а не то и совсем голову с плеч снесу. » Посмотрим, как-то он ее снесет: до сих пор цела.
— Ну, не хвастайся: несдобровать ей, твоей голове, — промолвил старик, — человек-то ты сумасшедший вовсе!
— А что ж, дядюшка, не вы ли сами мне говорить изволили.
— Знаю, знаю, что ты мне скажешь, — перебил его Овсяников, — точно: по справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязал есть. Бывает, что и себя жалеть не должен. Да ты разве все так поступаешь? Не водят тебя в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, — дескать, — батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А? не бывает этого? сказывай, не бывает?
— В этом я точно виноват, — отвечал, потупившись, Митя, — но с бедных я не беру и душой не кривлю.
— Теперь не берешь, а самому придется плохо — будешь брать. Душой не кривишь. эх, та! Знать, за святых все заступаешься. А Борьку Переходова забыл. Кто за него хлопотал? Кто покровительство ему оказывал, а?
— Переходов по своей вине пострадал, точно.
— Казенные деньги потратил. Шутка!
— Да вы, дядюшка, сообразите: бедность, семейство.
— Бедность, бедность. Человек он пьющий, азартный — вот что!
— Пить он с горя начал, — заметил Митя, понизив голос.
— С горя! Ну, помог бы ему, коли сердце в тебе такое ретивое, а не сидел бы с пьяным человеком в кабаках сам. Что он красно говорит, — вишь, невидаль какая!
— Человек-то он добрейший.
— У тебя все добрые. — А что, — продолжал Овсяников, обращаясь к жене, — послали ему. ну, там, ты знаешь.
Татьяна Ильинична кивнула головой.
— Где ты эти дни пропадал? — заговорил опять старик.
— В городе был.
— Небось все на биллиарде играл да чайничал, на гитаре бренчал, по присутственным местам шмыгал, в задних комнатках просьбы сочинял, с купецкими сынками щеголял? Так ведь. Сказывай!
— Оно, пожалуй, что так, — с улыбкой сказал Митя. — Ах, да! чуть было не забыл: Фунтиков, Антон Парфеныч, к себе вас в воскресенье просит откушать.
— Не поеду я к этому брюхачу. Рыбу даст сотенную, а масло положит тухлое. Бог с ним совсем!
— А то я Федосью Михайловну встретил.
— Какую это Федосью?
— А Гарпенченки помещика, вот что Микулино сукциону купил. Федосья-то из Микулина. В Москве на оброке жила в швеях и оброк платила исправно, сто восемьдесят два рубля с полтиной в год. И дело свое знает: в Москве заказы получала хорошие. А теперь Гарпенченко ее выписал, да вот и держит так, должности ей не определяет. Она бы и откупиться готова, и барину говорила, да он никакого решения не объявляет. Вы, дядюшка, с Гарпенченкой-то знакомы, — так не можете ли вы замолвить ему словечко. А Федосья выкуп за себя даст хороший.
— Не на твои ли деньги? ась? Ну, ну, хорошо, скажу ему, скажу. Только не знаю, — продолжал старик с недовольным лицом, — этот Гарпенченко, прости Господи, жила: векселя скупает, деньги в рост отдает, именья с молотка приобретает. И кто его в нашу сторону занес? Ох, уж эти мне заезжие! Не скоро от него толку добьешься, — а впрочем, посмотрим.
— Похлопочите, дядюшка.
— Хорошо, похлопочу. Только ты смотри, смотри у меня! Ну, ну, не оправдывайся. Бог с тобой, Бог с тобой. Только вперед смотри, а то, ей-Богу, Митя, несдобровать тебе, — ей-Богу, пропадешь. Не все же мне тебя на плечах выносить. я и сам человек не властный. Ну, ступай теперь с Богом.
Митя вышел. Татьяна Ильинична отправилась за ним.
— Напой его чаем, баловница, — закричал ей вслед Овсяников. — Неглупый малый, — продолжал он, — и душа добрая, только я боюсь за него. А впрочем, извините, что так долго вас пустяками занимал.
Дверь из передней отворилась. Вошел низенький, седенький человек в бархатном сюртучке.
— А, Франц Иваныч! — вскрикнул Овсяников. — Здравствуйте! как вас Бог милует?
Позвольте, любезный читатель, познакомить вас и с этим господином.
Франц Иваныч Лежень (Lejeune), мой сосед и орловский помещик, не совсем обыкновенным образом достиг почетного звания русского дворянина. Родился он в Орлеане, от французских родителей, и вместе с Наполеоном отправился на завоевание России, в качестве барабанщика. Сначала все шло как по маслу, и наш француз вошел в Москву с поднятой головой, но на возвратном пути бедный m-r Lejeune, полузамерзший и без барабана, попался в руки смоленским мужичкам. Смоленские мужички заперли его на ночь в пустую сукновальню, а на другое утро привели к проруби, возле плотины, и начали просить барабанщика «de la grrrrande armee»* уважить их, то есть нырнуть под лед. M-r Lejeune не мог согласиться на их предложение и, в свою очередь, начал убеждать смоленских мужичков, на французском диалекте, отпустить его в Орлеан. «Там, messieurs, — говорил он, — мать у меня живет, une tendre mere»**. Но мужички, вероятно, по незнанию географического положения города Орлеана, продолжали предлагать ему подводное путешествие вниз по течению извилистой речки Гнилотерки и уже стали поощрять его легкими толчками в шейные и спинные позвонки, как вдруг, к неописанной радости Леженя, раздался звук колокольчика и на плотину взъехали огромные сани с пестрейшим ковром на преувеличенно-возвышенном задке, запряженные тройкой саврасых вяток. В санях сидел толстый и румяный помещик в волчьей шубе.
______________
* ввввеликой армии (франц.).
** Нежная мать (франц.).
— Что вы там такое делаете? — спросил он мужиков.
— А францюзя топим, батюшка.
— А! — равнодушно возразил помещик и отвернулся.
— Monsieur! Monsieur! — закричал бедняк.
— А, а! — с укоризной заговорила волчья шуба. — С двунадесятью язык на Россию шел, Москву сжег, окаянный, крест с Ивана Великого стащил, а теперь — мусье, мусье! а теперь и хвост поджал! По делам вору и мука. Пошел, Филька-а!
Лошади тронулись.
— А, впрочем, стой! — прибавил помещик.
— Эй ты, мусье, умеешь ты музыке?
— Sauvez moi, sauvez moi, mon bon monsieur!* — твердил Лежень.
______________
* Спасите меня, спасите меня, добрый сударь! (франц.).
— Ведь вишь народец! и по-русски-то ни один из них не знает! Мюзик, мюзик, савэ мюзик ву? савэ? Ну, говори же! Компренэ? савэ мюзик ву? на фортепьяно жуэ савэ?
Лежень понял наконец, чего добивается помещик, и утвердительно закивал головой.
— Oui, monsieur, oui, oui, je suis musicien; je joue de tous les instruments possibles! Oui, monsieur. Sauvez moi, monsieur!*
______________
* Да, сударь, да, да, я музыкант; я играю на всевозможных инструментах! Да, сударь. Спасите меня, сударь! (франц.).
— Ну, счастлив твой Бог, — возразил помещик. — Ребята, отпустите его; вот вам двугривенный на водку.
— Спасибо, батюшка, спасибо. Извольте, возьмите его.
Леженя посадили в сани. Он задыхался от радости, плакал, дрожал, кланялся, благодарил помещика, кучера, мужиков. На нем была одна зеленая фуфайка с розовыми лентами, а мороз трещал на славу. Помещик молча глянул на его посиневшие и окоченелые члены, завернул несчастного в свою шубу и привез его домой. Дворня сбежалась. Француза наскоро отогрели, накормили и одели. Помещик повел его к своим дочерям.
— Вот, дети, — сказал он им, — учитель вам сыскан. Вы все приставали ко мне: выучи-де нас музыке и французскому диалекту: вот вам и француз, и на фортопьянах играет. Ну, мусье, — продолжал он, указывая на дрянные фортепьянишки, купленные им за пять лет у жида, который, впрочем, торговал одеколоном, — покажи нам свое искусство: жуэ!
Лежень с замирающим сердцем сел на стул: он отроду и не касался фортеньян.
— Жуэ же, жуэ же! — повторял помещик.
С отчаяньем ударил бедняк по клавишам, словно по барабану, заиграл как попало. «Я так и думал, — рассказывал он потом, — что мой спаситель схватит меня за ворот и выбросит вон из дому». Но, к крайнему изумлению невольного импровизатора, помещик, погодя немного, одобрительно потрепал его по плечу. «Хорошо, хорошо, — промолвил он, — вижу, что знаешь; поди теперь отдохни».
Недели через две от этого помещика Лежень переехал к другому, человеку богатому и образованному, полюбился ему за веселый и кроткий нрав, женился на его воспитаннице, поступил на службу, вышел в дворяне, выдал свою дочь за орловского помещика Лобызаньева, отставного драгуна и стихотворца, и переселился сам на жительство в Орел.
Вот этот-то самый Лежень, или, как теперь его называют, Франц Иваныч, и вошел при мне в комнату Овсяникова, с которым он состоял в дружественных отношениях.
Но, быть может, читателю уже наскучило сидеть со мною у однодворца Овсяникова, и потому я красноречиво умолкаю.
Певцы
(Из цикла «Записки охотника»)

Небольшое сельцо Колотовка, принадлежавшее некогда помещице, за лихой и бойкий нрав прозванной в околотке Стрыганихой (настоящее имя ее осталось неизвестным), а ныне состоящее за каким-то петербургским немцем, лежит на скате голого холма, сверху донизу рассеченного страшным оврагом, который, зияя как бездна, вьется, разрытый и размытый, по самой середине улицы и пуще реки, — через реку можно по крайней мере навести мост, — разделяет обе стороны бедной деревушки. Несколько тощих ракит боязливо спускаются по песчаным его бокам; на самом дне, сухом и желтом, как медь, лежат огромные плиты глинистого камня. Невеселый вид, нечего сказать, — а между тем всем окрестным жителям хорошо известна дорога в Колотовку: они ездят туда охотно в часто.
У самой головы оврага, в нескольких шагах от той точки, где он начинается узкой трещиной, стоит небольшая четвероугольная избушка, стоит одна, отдельно от других. Она крыта соломой, с трубой; одно окно, словно зоркий глаз, обращено к оврагу и в зимние вечера, освещенное изнутри, далеко виднеется в тусклом тумане мороза и не одному проезжему мужичку мерцает путеводной звездою. Над дверью избушки прибита голубая дощечка: эта избушка — кабак, прозванный «Притынным»*. В этом кабаке вино продается, вероятно, не дешевле положенной цены, но посещается он гораздо прилежнее, чем все окрестные заведения такого же рода. Причиной этому целовальник Николай Иваныч.
______________
* Притынным называется всякое место, куда охотно сходятся, всякое приютное место. (Прим. И.С.Тургенева.)
Николай Иваныч — некогда стройный, кудрявый и румяный парень, теперь же необычайно толстый, уже поседевший мужчина с заплывшим лицом, хитро-добродушными глазками и жирным лбом, перетянутым морщинами, словно нитками, — уже более двадцати лет проживает в Колотовке. Николай Иваныч человек расторопный и сметливый, как большая часть целовальников. Не отличаясь ни особенной любезностью, ни говорливостью, он обладает даром привлекать и удерживать у себя гостей, которым как-то весело сидеть перед его стойкой, под спокойным и приветливым, хотя зорким взглядом флегматического хозяина. У него много здравого смысла; ему хорошо знаком и помещичий быт, и крестьянский, и мещанский; в трудных случаях он мог бы подать неглупый совет, но, как человек осторожный и эгоист, предпочитает оставаться в стороне и разве только отдаленными, словно без всякого намерения произнесенными намеками наводит своих посетителей — и то любимых им посетителей — на путь истины. Он знает толк во всем, что важно или занимательно для русского человека: в лошадях и в скотине, в лесе, в кирпичах, в посуде, в красном товаре и в кожевенном, в песнях и в плясках. Когда у него нет посещения, он обыкновенно сидит, как мешок, на земле перед дверью своей избы, подвернув под себя свои тонкие ножки, и перекидывается ласковыми словцами со всеми прохожими. Много видал он на своем веку, пережил не один десяток мелких дворян, заезжавших к нему за «очищенным», знает все, что делается на сто верст кругом, и никогда не пробалтывается, не показывает даже виду, что ему и то известно, чего не подозревает самый проницательный становой. Знай себе помалчивает, да посмеивается, да стаканчиками пошевеливает. Его соседи уважают: штатский генерал Щередетенко, первый по чину владелец в уезде, всякий раз снисходительно ему кланяется, когда проезжает мимо его домика. Николай Иваныч человек со влиянием: он известного конокрада заставил возвратить лошадь, которую тот свел со двора у одного из его знакомых, образумил мужиков соседней деревни, не хотевших принять нового управляющего, и т.д. Впрочем, не должно думать, чтобы он это делал из любви к справедливости, из усердия к ближним — нет! Он просто старается предупредить все то, что может как-нибудь нарушить его спокойствие. Николай Иваныч женат, и дети у него есть. Жена его, бойкая, востроносая и быстроглазая мещанка, в последнее время тоже несколько отяжелела телом, подобно своему мужу. Он во всем на нее полагается, и деньги у ней под ключом. Пьяницы-крикуны ее боятся; она их не любит: выгоды от них мало, а шуму много; молчаливые, угрюмые ей скорее по сердцу. Дети Николая Иваныча еще малы; первые все перемерли, но оставшиеся пошли в родителей: весело глядеть на умные личики этих здоровых ребят.
Был невыносимо жаркий июльский день, когда я, медленно передвигая ноги, вместе с моей собакой поднимался вдоль Колотовского оврага в направлении Притынного кабачка. Солнце разгоралось на небе, как бы свирепея; парило и пекло неотступно; воздух был весь пропитан душной пылью. Покрытые лоском грачи и вороны, разинув носы, жалобно глядели на проходящих, словно прося их участья; одни воробьи не горевали и, распуша перышки, еще яростнее прежнего чирикали и дрались по заборам, дружно взлетали с пыльной дороги, серыми тучками носились над зелеными конопляниками. Жажда меня мучила. Воды не было близко в Колотовке, как и во многих других степных деревнях, мужики, за неименьем ключей и колодцев, пьют какую-то жидкую грязцу из пруда. Но кто же назовет это отвратительное пойло водою? Я хотел спросить у Николая Иваныча стакан пива или квасу.
Признаться сказать, ни в какое время года Колотовка не представляет отрадного зрелища; но особенно грустное чувство возбуждает она, когда июльское сверкающее солнце своими неумолимыми лучами затопляет и бурые полуразметанные крыши домов, и этот глубокий овраг, и выжженный, запыленный выгон, по которому безнадежно скитаются худые, длинноногие курицы, и серый осиновый сруб с дырами вместо окон, остаток прежнего барского дома, кругом заросший крапивой, бурьяном и полынью, и покрытый гусиным пухом, черный, словно раскаленный пруд, с каймой из полувысохшей грязи и сбитой набок плотиной, возле которой на мелко истоптанной, пепеловидной земле овцы, едва дыша и чихая от жара, печально теснятся друг к дружке и с унылым терпеньем наклоняют головы как можно ниже, как будто выжидая, когда ж пройдет наконец этот невыносимый зной. Усталыми шагами приближался я к жилищу Николая Иваныча, возбуждая, как водится, в ребятишках изумление, доходившее до напряженно-бессмысленного созерцания, в собаках — негодование, выражавшееся лаем, до того хриплым и злобным, что, казалось, у них отрывалась вся внутренность, и они сами потом кашляли и задыхались, — как вдруг на пороге кабачка показался мужчина высокого роста, без шапки, во фризовой шинели, низко подпоясанной голубым кушачком. На вид он казался дворовым; густые седые волосы в беспорядке вздымались над сухим и сморщенным его лицом. Он звал кого-то, торопливо действуя руками, которые, очевидно, размахивались гораздо далее, чем он сам того желал. Заметно было, что он уже успел выпить.
— Иди, иди же! — залепетал он, с усилием поднимая густые брови, — иди, Моргач, иди! Экой ты, братец, ползешь, право слово. Это нехорошо, братец. Тут ждут тебя, а ты вот ползешь. Иди.
— Ну, иду, иду, — раздался дребезжащий голос, и из-за избы направо показался человек низенький, толстый и хромой. На нем была довольно опрятная суконная чуйка, вдетая на один рукав; высокая остроконечная шапка, прямо надвинутая на брови, придавала его круглому, пухлому лицу выражение лукавое и насмешливое. Его маленькие желтые глазки так и бегали, с тонких губ не сходила сдержанная, напряженная улыбка, а нос, острый и длинный, нахально выдвигался вперед, как руль. — Иду, любезный, — продолжал он, ковыляя в направлении питейного заведенья, — зачем ты меня зовешь. Кто меня ждет?
— Зачем я тебя зову? — сказал с укоризной человек во фризовой шинели. — Экой ты, Моргач, чудной, братец: тебя зовут в кабак, а ты еще спрашиваешь, зачем. А ждут тебя все люди добрые: Турок-Яшка, да Дикий-Барин, да рядчик с Жиздры. Яшка-то с рядчиком об заклад побились: осьмуху пива поставили — кто кого одолеет, лучше споет то есть. понимаешь?
— Яшка петь будет? — с живостью проговорил человек, прозванный Моргачом. — И ты не врешь, Обалдуй?
— Я не вру, — с достоинством отвечал Обалдуй, — а ты брешешь. Стало быть, будет петь, коли об заклад побился, божья коровка ты этакая, плут ты этакой, Моргач!
— Ну, пойдем, простота, — возразил Моргач.
— Ну, поцелуй же меня по крайней мере, душа ты моя, — залепетал Обалдуй, широко раскрыв объятия.
— Вишь, Езоп изнеженный, — презрительно ответил Моргач, отталкивая его локтем, и оба, нагнувшись, вошли в низенькую дверь.
Слышанный мною разговор сильно возбудил мое любопытство. Уже не раз доходили до меня слухи об Яшке-Турке как о лучшем певце в околотке, и вдруг мне представился случай услышать его в состязании с другим мастером. Я удвоил шаги и вошел в заведение.
Вероятно, не многие из моих читателей имели случай заглядывать в деревенские кабаки; но наш брат, охотник, куда не заходит! Устройство их чрезвычайно просто. Они состоят обыкновенно из темных сеней и белой избы, разделенной надвое перегородкой, за которую никто из посетителей не имеет права заходить. В этой перегородке, над широким дубовым столом, проделано большое продольное отверстие. На этом столе, или стойке продается вино. Запечатанные штофы разной величины рядком стоят на полках, прямо против отверстия. В передней части избы, предоставленной посетителям, находятся лавки, две-три пустые бочки, угловой стол. Деревенские кабаки большей частью довольно темны, и почти никогда не увидите вы на их бревенчатых стенах каких-нибудь ярко раскрашенных лубочных картин, без которых редкая изба обходится.
Когда я вошел в Притынный кабачок, в нем уже собралось довольно многочисленное общество.
За стойкой, как водится, почти во всю ширину отверстия, стоял Николай Иваныч, в пестрой ситцевой рубахе, и, с ленивой усмешкой на пухлых щеках, наливал своей полной и белой рукой два стакана вина вошедшим приятелям, Моргачу и Обалдую; а за ним, в углу, возле окна, виднелась его востроглазая жена. Посередине комнаты стоял Яшка-Турок, худой и стройный человек лет двадцати трех, одетый в долгополый нанковый кафтан голубого цвета. Он смотрел удалым фабричным малым и, казалось, не мог похвастаться отличным здоровьем. Его впалые щеки, большие беспокойные серые глаза, прямой нос с тонкими, подвижными ноздрями, белый покатый лоб с закинутыми назад светло-русыми кудрями, крупные, но красивые, выразительные губы — все его лицо изобличало человека впечатлительного и страстного. Он был в большом волненье: мигал глазами, неровно дышал, руки его дрожали, как в лихорадке, — да у него и точно была лихорадка, та тревожная, внезапная лихорадка, которая так знакома всем людям, говорящим или поющим перед собранием. Подле него стоял мужчина лет сорока, широкоплечий, широкоскулый, с низким лбом, узкими татарскими глазами, коротким и плоским носом, четвероугольным подбородком и черными блестящими волосами, жесткими, как щетина. Выражение его смуглого с свинцовым отливом лица, особенно его бледных губ, можно было бы назвать почти свирепым, если б оно не было так спокойно-задумчиво. Он почти не шевелился и только медленно поглядывал кругом, как бык из-под ярма. Одет он был в какой-то поношенный сюртук с медными гладкими пуговицами; старый черный шелковый платок окутывал его огромную шею. Звали его Диким-Барином. Прямо против него, на лавке под образами, сидел соперник Яшки — рядчик из Жиздры. Это был невысокого роста плотный мужчина лет тридцати, рябой и курчавый, с тупым вздернутым носом, живыми карими глазками и жидкой бородкой. Он бойко поглядывал кругом, подсунув под себя руки, беспечно болтал и постукивал ногами, обутыми в щегольские сапоги с оторочкой. На нем был новый тонкий армяк из серого сукна с плисовым воротником, от которого резко отделялся край алой рубахи, плотно застегнутой вокруг горла. В противоположном углу, направо от двери, сидел за столом какой-то мужичок в узкой изношенной свите, с огромной дырой на плече. Солнечный свет струился жидким желтоватым потоком сквозь запыленные стекла двух небольших окошек и, казалось, не мог победить обычной темноты комнаты: все предметы были освещены скупо, словно пятнами. Зато в ней было почти прохладно, и чувство духоты и зноя, словно бремя, свалилось у меня с плеч, как только я переступил порог.
Мой приход — я это мог заметить — сначала несколько смутил гостей Николая Иваныча; но, увидев, что он поклонился мне, как знакомому человеку, они успокоились и уже более не обращали на меня внимания. Я спросил себе пива и сел в уголок, возле мужичка в изорванной свите.
— Ну, что ж! — возопил вдруг Обалдуй, выпив духом стакан вина и сопровождая свое восклицание теми странными размахиваниями рук, без которых он, по-видимому, не произносил ни одного слова. — Чего еще ждать? Начинать так начинать. А? Яша.
— Начинать, начинать, — одобрительно подхватил Николай Иваныч.
— Начнем, пожалуй, — хладнокровно и с самоуверенной улыбкой промолвил рядчик, — я готов.
— И я готов, — с волнением произнес Яков.
— Ну, начинайте, ребятки, начинайте, — пропищал Моргач.
Но несмотря на единодушно изъявленное желание, никто не начинал; рядчик даже не приподнялся с лавки, — все словно ждали чего-то.
— Начинай! — угрюмо и резко проговорил Дикий-Барин.
Яков вздрогнул. Рядчик встал, осунул кушак и откашлялся.
— А кому начать? — спросил, он слегка изменившимся голосом у Дикого-Барина, который все продолжал стоять неподвижно посередине комнаты, широко расставив толстые ноги и почти по локоть засунув могучие руки в карманы шаровар.
— Тебе, тебе, рядчик, — залепетал Обалдуй, — тебе, братец.
Дикий-Барин посмотрел на него исподлобья. Обалдуй слабо пискнул, замялся, глянул куда-то в потолок, повел плечами и умолк.
— Жеребий кинуть, — с расстановкой произнес Дикий-Барин, — да осьмуху на стойку.
Николай Иваныч нагнулся, достал, кряхтя, с полу осьмуху и поставил ее на стол.
Дикий-Барин глянул на Якова и промолвил: «Ну!»
Яков зарылся у себя в карманах, достал грош и наметил его зубом. Рядчик вынул из-под полы кафтана новый кожаный кошелек, не торопясь распутал шнурок и, насыпав множество мелочи на руку, выбрал новенький грош. Обалдуй подставил свой затасканный картуз с обломанным и отставшим козырьком; Яков кинул в него свой грош, рядчик — свой.
— Тебе выбирать, — проговорил Дикий-Барин, обратившись к Моргачу.
Моргач самодовольно усмехнулся, взял картуз в обе руки и начал его встряхивать.
Мгновенно воцарилась глубокая тишина: гроши слабо звякали, ударяясь друг о друга. Я внимательно поглядел кругом: все лица выражали напряженное ожидание; сам Дикий-Барин прищурился; мой сосед, мужичок в изорванной свитке, и тот даже с любопытством вытянул шею. Моргач запустил руку в картуз и достал рядчиков грош; все вздохнули. Яков покраснел, а рядчик провел рукой по волосам.
— Ведь я же говорил, что тебе, — воскликнул Обалдуй, — я ведь говорил.
— Ну, ну, не «циркай»!* — презрительно заметил Дикий-Барин. — Начинай, — продолжал он, качнув головой на рядчика.
______________
* Циркают ястреба, когда они чего-нибудь испугаются. (Прим. И.С.Тургенева.)
— Какую же мне песню петь? — спросил рядчик, приходя в волненье.
— Какую хочешь, — отвечал Моргач. — Какую вздумается, ту и пой.
— Конечно, какую хочешь, — прибавил Николай Иваныч, медленно складывая руки на груди. — В этом тебе указу нету. Пой какую хочешь; да только пой хорошо; а мы уж потом решим по совести.
— Разумеется, по совести, — подхватил Обалдуй и полизал край пустого стакана.
— Дайте, братцы, откашляться маленько, — заговорил рядчик, перебирая пальцами вдоль воротника кафтана.
— Ну, ну, не прохлаждайся — начинай! — решил Дикий-Барин и потупился.
Рядчик подумал немного, встряхнул головой и выступил вперед. Яков впился в него глазами.
Но прежде, чем я приступлю к описанию самого состязания, считаю не липшим сказать несколько слов о каждом из действующих лип моего рассказа. Жизнь некоторых из них была уже мне известна, когда я встретился с ними в Притынном кабачке; о других я собрал сведения впоследствии.
Начнем с Обалдуя. Настоящее имя этого человека было Евграф Иванов; но никто во всем околотке не звал его иначе как Обалдуем, и он сам величал себя тем же прозвищем: так хорошо оно к нему пристало. И действительно, оно как нельзя лучше шло к его незначительным, вечно встревоженным чертам. Это был загулявший, холостой дворовый человек, от которого собственные господа давным-давно отступились и который, не имея никакой должности, не получая ни гроша жалованья, находил, однако, средство каждый день покутить на чужой счет. У него было множество знакомых, которые поили его вином и чаем, сами не зная зачем, потому что он не только не был в обществе забавен, но даже, напротив, надоедал всем своей бессмысленной болтовней, несносной навязчивостью, лихорадочными телодвижениями и беспрестанным неестественным хохотом. Он не умел ни петь, ни плясать; отроду не сказал не только умного, даже путного слова: все «лотошил» да врал что ни попало — прямой Обалдуй! И между тем ни одной попойки на сорок верст кругом не обходилось без того, чтобы его долговязая фигура не вертелась тут же между гостями, — так уж к нему привыкли и переносили его присутствие как неизбежное зло. Правда, обходились с ним презрительно, но укрощать его нелепые порывы умел один Дикий-Барин.
Моргач нисколько не походил на Обалдуя. К нему тоже шло названье Моргача, хотя он глазами не моргал более других людей; известное дело: русский народ на прозвища мастер. Несмотря на мое старанье выведать пообстоятельнее прошедшее этого человека, в жизни его остались для меня — и, вероятно, для многих других — темные пятна, места, как выражаются книжники, покрытые глубоким мраком неизвестности. Я узнал только, что он некогда был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый год и, должно быть, убедившись на деле в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился в ноги своей госпоже и, в течение нескольких лет примерным повеленьем загладив свое преступленье, понемногу вошел к ней в милость, заслужил наконец ее полную доверенность, попал в приказчики, а по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался в мещане, начал снимать у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи. Это человек опытный, себе на уме, не злой и не добрый, а более расчетливый; это тертый калач, который знает людей и умеет ими пользоваться. Он осторожен и в то же время предприимчив, как лисица; болтлив, как старая женщина, и никогда не проговаривается, а всякого другого заставит высказаться; впрочем, не прикидывается простачком, как это делают иные хитрецы того же десятка, да ему и трудно было бы притворяться: я никогда не видывал более проницательных и умных глаз, как его крошечные, лукавые «гляделки»*. Они никогда не смотрят просто — все высматривают да подсматривают. Моргач иногда по целым неделям обдумывает какое-нибудь, по-видимому, простое предприятие, а то вдруг решится на отчаянно смелое дело; кажется, тут ему и голову сломить. смотришь — все удалось, все как по маслу пошло. Он счастлив и верит в свое счастье, верит приметам. Он вообще очень суеверен. Его не любят, потому что ему самому ни до кого дела нет, но уважают. Все его семейство состоит из одного сынишки, в котором он души не чает и который, воспитанный таким отцом, вероятно, пойдет далеко. «А Моргачонок в отца вышел», — уже и теперь говорят о нем вполголоса старики, сидя на завалинках и толкуя меж собой в летние вечера; и все понимают, что это значит, и уже не прибавляют ни слова.

Читайте также:  Что такое желтая лихорадка эбола

Смотрите также по произведению «Записки охотника: Хорь и Калиныч»:

источник